Листи до Олександри Аплаксіної - Коцюбинський Михайло
Врачи прекратили все сердечные средства, чтобы дать отдых сердцу и посадили меня на иод, а потом три дня на каломель. Ну, и мучился я все время. Насморк, боли горла, боли за ушами, бессонница, тошнота, а от кало-меля кроме того боль зубов и гланд. Словом, нервы так натянулись, так испортились, я так ослаб и отощал (неделю почти ничего не ел), что просто доходил до отчаяния, не смотря на то, что понимал же я, что это временно и необходимо. Со вчерашнего дня меня опять перевели на сердечные средства и я понемногу прихожу в себя. Но еще очень плохо сплю, страдаю всякими болями и отсутствием настроения. Даже читать не могу, а (публика, посещающая меня част[о] в неумеренном количестве, просто раздражает. Видишь, голубка, какой я скверный, но странно, что субъективные ощущения расходятся с объективными наблюдениями врачей: они утверждают, что мне лучше, сердце работает успешнее, а это главное. Посмотрим. Как бы я хотел, мое солнышко, увидеть тебя у себя, здесь, но не знаю, где я буду около 1-го декабря. Может быть, к этому времени меня отпустят домой. Я еще напишу об этом. До 20 я, во всяком случае, буду лежать здесь и ты пиши мне до 20 (так, чтобы письмо последнее пришло сюда не позже 19—20), лучше даже 19 (по адресу: Бибиковский бульвар, 17. Университетская клиника проф. Образцова, палата № 9, мне).
Надеюсь скоро написать тебе более веселое письмо, но прошу тебя, моя голубка, если любишь меня, не огорчаться этим, т. к. причин нет, тон письма больше зависит от плохого настроения, чем от ухудшения здоровья. Мало писал тебе, а устал.
Веселись, сердце мое, и отдыхай. Ведь это только 1 месяц в году! Не забывай меня, люби. До свидания письменного. Целую крепко, крепко, люблю тоже крепко.
Твой.
16.Х1 912. Киев.
(Бибиковский бульвар, 17. Университетская клиника проф. Образцова, палата № 9, мне).
Сердце мое, Шурок! Не писал тебе так долго—да и теперь пишу коротко — т. к. чувствую себя прескверно: не спал по ночам, страдал очень от последствий, какие оставил по себе в организме каломель. Я принял в течение трех дней 9 порошков и вот уже неделя, как все во рту у меня распухло, болит, превратилось чуть не в сплошную рану. Полосканья ничего не помогают. Все время принимаю только жидкую пищу, уснуть, конечно, боль не дает, усталость такая, что не только читать, разговаривать не могу. А мой профессор, хотя и сочувствует всем моим бедам, но, видимо, очень доволен результатами своего лечения и все утешает меня. Впрочем, с минувшей ночи мне немножко лучше: я спал часа 3—4, а это много. Сегодня клонит ко сну весь день, но заснуть не удается, не умею спать днем. Все еще я лежу и до сих пор не знаю, когда мне разрешат пройтись по комнате или даже посидеть, хотя я последнее делаю тайком почти ежедневно, в общей сложности ОКОЛО 1/2* [ч,3"
Неприятно писать такие письма; ведь я знаю, что они тебя огорчают. Надеюсь, однако, что скоро тон писем будет гораздо бодрее, т. к., не смотря ни на что, здоровье все же идет на поправку. До конца ноября меня отсюда не пустят, могу сказать почти с уверенностью, разве чудо какое свершится. Возможно, что нам удастся увидеться здесь. Как бы я хотел этого. Я еще напишу тебе об этом. Получила ли ты мое письмо, голубка, в кото/-ом я просил тебя писать мне по адресу, поставленному вначале письма! Я тогда просил писать мне сюда до 20, теперь, конечно, можешь писать и позже, напр , до 27 — 26.
Как ты проводишь время? Довольна ли Петербургом? Здорова ли? Пиши, голубка, моя дорогая, не обращая внимания на мрачный тон моих писем. Все это временно, я уверен, что вскоре все будет хорошо.
Целую и обнимаю тебя крепко, моя единственная, солнышко мое. Люблю тебя верно и сильно, как всегда, тоскую по тебе.
Не забывай тв[оего].
313.
19.Х1 912. Киев.
Дорога[я] моя, единственная и добрая Шурочка! Только что получил твое милое, дорогое для меня письмо (от 17-го). Спасибо тебе, сердце мое. Мне сейчас очень неприятно, что я, быть может, расстроил тебя своим последним письмом, своими жалобами. Здоровье мое опять поправляется; я сплю, чувствую аппетит, которого, впрочем, не могу удовлетворить из-за боли зубов после каломеля. Если бы не эти проклятые десна, наскучающие день и ночь жестокими болями, я чувствовал бы себя совсем хорошо. Вот только лежать наскучило. Прошу своих врачей разрешить мне прохаживаться по комнате, но они и слушать не хотят. Обещают, что если все пойдет хорошо, через несколько дней, б. м., разрешат мне сидеть. Итак — вижу, что мяе еще долго придется пробыть здесь что меня мало утешает. Я, моя детка, похудел, конечно, но не очень. Выгляжу приличнее, чем месяц тому назад, свежее, веселее. Все таки, здоровье восстановляется. Ты могла бы, сердце мое, обрадовать меня очень, заехав на обратном пути в Чернигов хотя бы на один день в Киев. От 3-х до 6 часов вечера ко мне можно заходить всем (ежедневно), но о дне посещения я хотел бы знать немного раньше, чтобы предупредить возможность встречи с черниговцами, посещающими меня ежедневно. Ведь тебе было бы неприятно встретиться с кем-нибудь из знакомых у меня. Я думаю, что ты успеешь еще предупредить меня своевременно о дне приезда в Киев. А как бы я хотел прижать тебя к сердцу, поцеловать тебя, моя единственная радость!
Я теперь по целым дням читаю — вот и все мои развлечения. Проглотил массу книг, а все же не удовлетворен, чувствую тоску по работе. Так хочется сесть за стол и взять перо в руки. Лежа я не могу работать, голова не свежа и фантазия потеряла крылья. Если нам не удастся увидеться в Киеве, я буду очень огорчен, но, скрепя сердце, придется ждать свидания в Чернигове, а это может быть не раньше половины декабря, т. к. едва ли меня выпустят отсюда раньше. Жду от тебя писем. В[ера] И[устиновна] пробыла здесь 3—4 дня и опять приедет около 5 — 6 декабря. До следующего письма, моя радость. Будь здорова, веселись и помни, что я люблю тебя больше всех— Целую крепко, крепко. Обнимаю.
Твой.
21.Х1 912. Киев.
Дорогой Шурок! Это последнее мое письмо в Петербург, ведь ты дозволила мне писать тебе до 23. Я понимаю это так, что мое последнее письмо должно придти уже на место 23-го. Затем буду писать по черниговскому адресу.
Я рад, моя голубка, что могу сообщить о себе более утешительные вещи. Я поправляюсь, в этом нет сомнений. Сплю больше (часов 5—6) и днем дремлю, чего со мной никогда не бывало. Это, вероятно, сама природа вознаграждает себя за 4-х месячную бессонницу. Появляется аппетит, я съедаю весь свой обед, завтрак и ужин, кроме того выпиваю стаканов 4—5 молока в промежутках. Боль зубов проходит и сегодня я даже мог есть виноград. Словом, я молодцом и меня похвалил только что доктор Фаворский, который по знакомству навещает меня, а ему я верю, как очень опытному и добросовестному врачу. Я думаю, что когда ты придешь ко мне
а палату № 9 — ты останешься довольна мной. Пока что я, как и всякий больной, в достаточной мере несносен: половину письма исписал о себе и своей болезни. Не буду, дорогая, не сердись.
Получила ли ты своевременно мое последнее письмо от 19-го? Я ждал сегодня ответа на него, но утренняя почта ничего не принесла мне.
Я по целым дням читаю и, вероятно, очень поумнею за это время. При свидании ты мне скажешь, заметно ли это?
А что с тобой? Воображаю. Потеряла не менее 20 фунтов, глаза большие, щеки запали, вид запойной театралки. Не правда ли? Но я не осуждаю. Вероятно, и со мной было бы то же в большом городе. Боюсь только, что ты совсем не отдохнула физически, а впереди целый год работы. Напиши мне, милая, больше про себя. А еще лучше, если бы ты заехала в Киев и мы смогли увидеться. Возможно ли это? Домой я рассчитываю попасть не раньше средины декабря. Впрочем, я еще и сам не знаю, все зависит от того, как я буду вести себя здесь. Мне еще не разрешают сидеть, я все время лежу. Говорят — это необходимо для переутомленного сердца. Голубка моя! Я знаю, что помогло бы моему сердцу— но это средство как раз недоступно для меня. Ты поставила бы меня своей любовью и нежностью скорее на ноги, чем все профессора и лекарства. Я это чувствую.
Будь здорова, любимая. Мне хочется сказать — до свидания. Целую и обнимаю тебя крепко, крепко и прижимаю с любовью к сердцу.
Целую еще и еще. Твой.
315.
30.ХІ 912, Киев.
Вчера вечером получил твое письмо от 27, моя дорогая. Благодарю и целую. Жаль только, что меня нет с тобой, некому надоедать тебе, ты ведешь себя неблагоразумно, а мои просьбы и внушенья на расстоянии не действуют. Твои же — наоборот, стоит лишь раздаться команде из Петербурга — как я сейчас же подтягиваюсь, стаю во фронт. Вот и теперь — не успел получить наставлений, а уже поправился. Плеврит прошел совсем, температура нормальная, боли проходят и я начинаю спать, есть и поправляться (чуть-чуть не написал веселиться). Но до веселья еще далеко, кажется. В перспективе улыбаются мне две приятные возможности: встреча с тобой и возможность писать.
А пока я даже сильно огорчен: в Киеве мы с тобой не увидимся — 5-го приедет В.[ера] И[устиновна] и пробудет здесь до 10-го. По крайней мере пока еще нет перемены проекта. Жаль, что не увижу тебя, мое сердце. Отложим на будущее (б. м. на рождество). В предыдущем письме своем, от 27-го, кажется, я просил тебя писать мне из Петербурга последний раз 2 декабря, так, чтобы я получил твое письмо 4-го. Потом сделай перерыв до тех пор, пока я не уведомлю тебя в Чернигов. Я, конечно, еще напишу раза 2 в Петербург.
Ты просила меня, деточка, порекомендовать тебе литературные] новинки. Но я сам не в курсе, никуда не выхожу. Могу рекомендовать, впрочем, последнюю новость. Горький. Сказки, Москва, ц. 85 к. (они очень интересны)141, а из переводной литературы Джека Лондона (теперь выходит несколько изданий). Он хоть и не первоклассный писатель и много грехов у него (да простит аллах Андрееву и Куприну за рекламу, создавшую успех этому американцу в России!), но все же попадаются талантливые вещи и интересен неизвестный нам экзотизм описываемой обстановки и типов. Вот, пока и довольно, много не купишь.
До свидания, голубка. Так как-то неудобно писать, что
и ты не розберешь, да и у меня устала рука и голова от
напряжения. Любишь ли ты меня? Или уже совсем наскучил
тебе, больной, неинтересный, ненужный? Я попрежнему горячо
люблю мою милую.