Тарас Шевченко та його доба. Том 2 - Рем Георгійович Симоненко
Шевченко начал; я была в таком расположении духа, что мне хотелось всё находить дурным; но я снова была побеждена. О, какой чудесный дар ему дан! Я не могла сдержать рыдания. Капнист молчал. Лиза тоже. Таня была почти растрогана, Глафира окаменела, у меня блестели глаза, лицо горело. Капнист подозвал к себе Шевченко, который остановился было предо мною, – и тут этот милый Капнист, который весь – сердце, начал расчленять и обсуждать поэму, хотел высказать себя холодным, рассудочным, положительным, – но ему это не удалось.
Шевченко отдал мне тетрадь, всю писанную его рукою, и сказал, что к этой рукописи принадлежит ещё портрет автора, который он и вручит мне завтра. Я поблагодарила его очень сдержанно; всё происходило как бы вне меня; я сказала, что дам ему кое-что.
На следующий день приехала графиня Кейкуатова, а так как гостя – у нас, она не желает видеть никого из посторонних, то мне пришлось на всё время взять её на себя. Я кончила переписывать моё писанье, которого не могу вам перевести здесь, так как это было бы слишком длинно; меня что-то толкало писать эту вещь, я не могла дать себе отчёта – что. Она озаглавлена «Девочка». Это почти точная копия моего сердца, разделённая на четыре эпохи: 12 лет, 18, 25 и 35, и в заключение – одинокая могила.
Когда настал вечер, я послала своё писание Шевченко в гостиную. На следующий день я его не видела из-за графини Кейкуатовой, но невестка и Глафира сказали мне, что он был мрачен и очень странен и что он ушёл тотчас после чая. Я была у мамы вместе с княгиней Кейкуатовой; тут мне принесли записку, она была от него. Я не могу послать вам её перевод, потому что у меня её выпросил Капнист, который всё это время был для меня вашей тенью.
Я не хотела читать эту записку при Лизе Кейкуатовой; разговор зашёл о том, что я написала: дело в том, что я имела глупость прочитать это Лизе Кейкуатовой. Мама сказала мне: «Я ревную: мне одной ты не читаешь своих писаний». И хотя маме я меньше всего хотела бы прочитать написанное мною, но так как я предпочитаю очертя голову бросаться в сечу, нежели выжидать и рассчитывать, то я пошла за своей черновой и прочитала это несчастное писание наскоро и так скверно, как m-lle Рекордон. Мама похвалила слог и больше ничего; но на её лицо нашла та тень, которую я так хорошо знала и которая всегда сжимает мне сердце.
На следующий день мама ничего не сказала, но её лицо сохраняло то же выражение. Она страстно желает, чтобы с нею были откровенны, а сама замкнута в высшей степени. Зная это, чтобы рассеять её неприятное чувство, прочитаю ей записку Шевченко. Это вовсе не было любовное письмо, но записка, где поэтически высказывалось благоговение перед моей душевной болью и горечь сознания, что его талант слишком слаб, чтобы выразить чувства, обуревавшие его после чтения моей рукописи.
Я читала эту записку, как дура, и была очень рада, когда кончила. Что я предвидела, то и случилось. Мама была всецело занята этим, но хотела, чтобы разговор начала я. Она мне сказала много верного и хорошего о том, что я слишком легко пускаюсь в сердечные излияния; я храбро отвечала ей, что Шевченко для меня не чужой, что я очень люблю его и вполне ему доверяю. На это она мне сказала, что говорить то, что я говорила, – бесстыдство. О боже! У неё есть слова, которые жгут и выворачивают сердце! Я, так любящая истину, будто бы изменила истине, распространяясь о страданиях, которых я большую часть и вовсе не испытывала! Не ужасно ли, что мама так меня мало знает! Есть вечно возобновляющиеся страдания, которых моё перо никогда не могло бы изобразить даже вам.
Слёзы текли по моему лицу, но Господь был со мной, и я воззвала к нему. Я вспомнила, как однажды, когда я плакала из-за какой-то несправедливости, вы сказали мне, что я должна смотреть на унижение, не заслуженное мною в данном случае, как на законную кару за многие мои грехи, оставшиеся мне неизвестными. Эта мысль сильно поддержала меня. Мама, вероятно, заметив, какое усилие я делаю над собой, попросила меня прочитать ей Евангелие.
Мне пришлось читать две главы из ап. Павла; они так хорошо подходили к моему положению, что я сочла это новою милостью Господа и утешилась.
И вот я снова увиделась с Шевченко; он ничего не говорит мне о моём писании и вообще не разговорчив и не прост со мною, он, видимо, избегает меня. Моя невестка с удивлением спрашивает меня, что это значит, я отвечаю ей, что сама не понимаю.
Положение было страшно до смешного: мы имели вид двух влюблённых, которые поссорились. Я решила положить конец этому недоразумению, и раз вечером, когда мы с ним были вдвоём в гостиной, и он с мрачным видом шагал по комнате, я минуту помедлила, а потом сказала ему: «Почему вы не разговариваете со мною?» – «Не могу, не могу», – отвечал он; затем он овладел собою, остановился у рояля, о который я опиралась, и сказал, что никогда не переживал того, что испытывает с тех пор, как прочитал моё послание.
Не помню, что мы говорили дальше, но помню, что я уверяла его в моей дружбе к нему и просила его смотреть на меня как на сестру. Я прибавила ещё, что, если он интересуется мною, я могу его уверить, что с тех пор, как я приобрела веру, я спокойна и счастлива. Потом я сказала, что мне надо идти к маме; он подал мне руку и сказал: «Прощайте, сестра». Припоминаю, что, говоря о моём сочинении, он сказал: «Да, это поэзия, страшная поэзия!»
На следующий день у него был счастливый вид, со мною он держался сердечно и открыто; я, с своей стороны, с радостью вошла в это настроение взаимного доверия.