Тарас Шевченко та його доба. Том 1 - Рем Георгійович Симоненко
Атмосфера спілкування в тодішніх салонах
То было время общей лихорадки, когда, например, из-за какой-нибудь статьи «Современника» люди, в обыкновенное время степенные и неречистые, обращались в каких-то исступлённых, готовых в первом попавшемся стакане Chateau Lafi tte’а или ликёра утопить неуступчивость оппонента. Понятно, что это не могло не иметь влияния на шустрого мальчика, и он невольно настраивался под общий диапазон.
Не вспомню в точности, когда именно всё чаще и чаще стало при мне повторяться имя Шевченко. От учителя своего я проведал, что этот Шевченко – великий малорусский поэт, поэт-самородок, вышедший из народа, много пострадавший правды ради. Кто-то продекламировал мне целое стихотворение этого поэта, в котором попадается комический эпизод подзатыльника, берущего своё начало сверху и спускающегося по всем градациям нисходящей служебной иерархии403.
Опять теперь не вспомню, когда и кем введён был в наш дом приземистый, лысый, усатый человек, которого все сразу, а мы, дети, в особенности, полюбили и с которым встали, так сказать, на короткую ногу. Особенно ухаживали за ним и старались ему угодить наши крепостные люди – все уроженцы Малороссии.
Оказалось, что они все давно его знали, что он всем им был знаком благодаря тому обстоятельству, что у дворецкого Писаренко имелось старое издание «Кобзаря»; эта маленькая, засаленная книжка переходила из рук в руки, безжалостно трепалась, путешествуя из кухни в переднюю; стихи выучивались наизусть и своими родными, тёплыми мотивами помогали этим простым людям переноситься мысленно на далёкую родину. На заглавном листке этой книжки из-под толстого слоя грязи выглядывал бандурист, сидевший под вербами. С того времени мне ни разу не удалось напасть на это издание. Тем, что Шевченко, войдя в дом моей матери, сразу и без всякого с его стороны заискивания сумел завоевать общую симпатию всех домашних, начиная с затянутых гувернанток-англичанок и кончая выездным «человеком», лучше всего доказывается, насколько он был симпатичен, насколько своей простотой, сердечностью, одним своим появлением непроизвольно привязывал к себе всех, от малого до великого. Его несколько угловатые, но нисколько не вульгарные манеры, простая речь, добрая, умная улыбка – всё как-то располагало к нему и оставляло впечатление старого знакомства, старой дружбы, при которой всякого рода церемонии становились излишними.
Под непосредственным влиянием восторженного наставника, весьма понятно, для меня этот добрый, чудаковатый поэт в моём почти детском воображении принимал вид мученика, за правду претерпевшего, и становился ещё более милым моему сердцу.
Матушка была хорошо знакома с семейством временного президента Академии художеств графа Толстого, принимавшего, как всем известно, горячее и благотворное участие в судьбе Тараса Григорьевича и доставившего ему при возвращении из ссылки мастерскую в самом здании Академии. Весьма вероятно, что с общего согласия было условлено пригласить Тараса Григорьевича давать мне уроки рисования, дабы под видом гонорара оказать ему на первых порах материальную помощь. Предложить ему денег никто бы не решился, и я имею основание предположить, что благодаря этой маленькой хитрости я стал в одно прекрасное утро учеником этого, по-институтски «обожаемого» мною человека.
Три раза в неделю отправлялся я в Академию и проводил предобеденные часы в мастерской моего учителя. Учение в строгом смысле было очень незначительно, оно главным образом ограничивалось рисованием одного и того же цветочного горшка в разных положениях и на разных плоскостях. Особенной пользы от него быть не могло уже потому, что однообразие сюжета парализовало всякую охоту в ученике.
Поездки же на дальний Васильевский остров, сидение на положении взрослого в мастерской уважаемого художника-поэта, артистическая, не виданная ещё обстановка самой мастерской, наконец, «пробривание» более сериозных, но зато и более скучных занятий, – всё это обращало для меня поездки в Академию в настоящий праздник, для которого я охотно мирился с монотонией неизменного горшка с цветами.
Находясь, таким образом, довольно часто «с глазу на глаз» с Тарасом Григорьевичем, я вполне имел случай видеть его, не стеснённым никакими светскими условиями, и пользуясь этим, чтобы из всех сил восстать против тех биографических портретов, которые силятся изобразить моего учителя каким-то спившимся дикобразом. <…>
Мне очень досадно было читать в книге М. К. Чалого описание дорогой мне по воспоминаниям мастерской, в которой она изображается известным монументных дел мастером404. Чем-то вроде отвратительного сивушника. Соглашаясь с тем, что студия Тараса Григорьевича, а также и спальня его в антресолях, не представляли из себя interseur’а голландского Minhtrru, не могу согласиться с безобразной картиной валяющихся повсюду гадостей, неубранной постели и прочих проявлений неряшества, описанных вышесказанным отливателем комковидных памятников. Кто когда-либо бывал в студии художника, а тем более небогатого, тот не мог не приметить присущий этим помещениям специфический беспорядок, происходящий частью от самого рода занятий.
Такой именно беспорядок царил и у Шевченко в его мастерской. Неряшества же, грязи и безобразия в ней было столько же, сколько правды в описаниях господ, уподобляющих её кабаку или чему-то хуже.
В ту зиму, когда мне впервые пришлось ездить к Тарасу Григорьевичу, он начал заниматься офортными (eau forte) работами; причём он избрал себе в наставники величайшего мастера этого дела – Рембрандта и усердно копировал его неподражаемые рисунки.
Бывало так, что моё рисование прерывалось предложением идти в академическую библиотеку, Эрмитаж или к кому-либо из коллекционеров, чтобы посмотреть какой-нибудь не виданный ещё рембрандтовский офорт. Понятна радость, с которой я шёл на такое предложение, и гордость, с которою шествовал по коридорам Академии или улицами Петербурга, сопутствуя моему дорогому учителю в его невероятной, всем знакомой мерлушечьей шапке. Часто заходил к Шевченко господин Марин, обладатель чудесной коллекции гравюр, причём, как большой знаток этого дела, толковал с Тарасом Григорьевичем о разных тонкостях этого своеобразного и трудного искусства. Помнится, что однажды я нашёл Тараса Григорьевича в большой суете. Он собирался писать масляными красками портрет известного Кочубея, по заказу одного из его потомков. Требовались: холст, разные аксессуары – вроде бархата, парчи, собольего меха и т. п. Тарас Григорьевич взял меня с собою, и мы до позднего вечера прошлялись по городу, разыскивая все эти вещи, причём, нисколько не стесняясь сопровождавшим его «хлопцем», он заходил в лавки, к костюмерам, в знакомые ему дома.
По поводу того же Кочубея один из уроков прошёл в том, что мы, забравшись в какую-то преогромную академическую не то кладовую, не то чердак, рылись в целом хаосе запылённых старых картин, чтобы разыскать какие-то портреты каких-то малороссий ских гетманов (или даже гетмана), нужные ему для большей вероятности кочубеевского костюма. После долгих поисков, измазанные, как черти, открыли мы какого-то старого чубатого