Тарас Шевченко та його доба. Том 2 - Рем Георгійович Симоненко
Что делать, Фауст!
Таков нам положен предел,
Его ж никто не преступает.
Вся тварь разумная скучает:
Иной от лени, тот от дел;
Кто верит, кто утратил веру;
Тот насладиться не успел,
Тот насладился через меру,
И всяк зевает да живёт —
И всех нас гроб зевая ждёт.
Зевай и ты.
Фауст
Сухая штука!
Найди мне способ как-нибудь
Рассеяться.
Этого пушкинского Фауста Виссарион Белинский назвал «гулякой, которому уже ничто в горло не идёт». Здесь надо принять во внимание то, что сцена эта была написана в 1825 г., в том страшном году, когда царизм – злобный, прожорливый – схватил в свои звериные лапы праведных вестников свободы – декабристов. Следовательно, в этом году царизм, говоря словами Пушкина, действительно уже «насладился через меру» и искал нового способа как-нибудь развлечься. Но как именно развлечься? И чем? Торговыми поставками за границу? Но ведь результатом крепостнических отношений была низкая производительность труда в сельском хозяйстве. Барышами на внутреннем рынке? Но не могла у помещиков развиться по-настоящему и промышленность, потому что этому мешал крепостной строй, которого царизм никак не хотел разрушать, наоборот – оберегал его. И даже так оберегал, что даже по два раза вешал одного и того же человека, например, как то было с Рылеевым. Это противоречие сейчас же отразилось и в литературе. Писатели разделились: одни из них звали общество назад, в допетровскую Русь; а другие, как, например, Лермонтов, – наоборот, боевой клич провозгласили: «надо действовать», чтобы идти вперёд (стихотворение «1831-го июля 11 дня»). Этот же клич (но в иной форме) звучал и у Белинского, который, увидев, куда его могла завести абсолютная идея Гегеля, понемногу начал уже освобождаться от неё, о чём он позже и сам писал: «Я имею особенно важные причины злиться на Гегеля, потому что чувствую, что был верен ему (в ощущении), примиряясь с “русской действительностью”». Этот клич повторил спустя некоторое время и молодой Герцен. Теперь уже Белинский совсем перестал мириться с российской действительностью и вместе с другими смело отправился проламывать в ней двери. Но как же так получалось, что Россия со слабо развитою промышленностью уже начинала тогда оформлять собственную философию? На это мы можем найти ответ у Энгельса, который говорит, что «страны, экономически отсталые, могут играть в философии руководящую роль: Франция в XVIII веке по отношению к Англии, на философию которой французы опирались, а затем Германия по отношению к первым двум»421. Проламывание дверей самодержавия в крепостнической России со временем приобретало всё более и более конкретные формы. Какую, например, борьбу и против кого именно имел в виду Лермонтов, это ярко видно нам из его стихотворения 1830 г. «Предсказание»:
Настанет год…
Когда царей корона упадёт.
Стихотворение это, понятно, не могло быть напечатано в год его написания, но нам важно здесь подчеркнуть то, что оно в себе, как в слитке золота, вместило все лучшие мысли передовых людей того времени. Передовые люди не боялись иногда делать прозрачные намёки и на самого царя. Царизм и далее продолжал искать себе жестоких развлечений.
В 1835 г. рукой польского шляхтича он убил народного протестанта против крепостничества, борца за правду и свободу Устима Кармелюка. В 1837 г. подлою наёмною рукою убил он солнце русской поэзии Александра Пушкина. А в следующем 1838 г. в солдатском лазарете – одиноким, от чахотки – заставил умереть поэта Полежаева.
Словно в бездну, падали борцы за счастье человечества, а царизм требовал всё новых и новых жертв. Крепостнической России все передовые люди того времени пытались противопоставить новую силу – силу, которая до основания сломала бы прогнившие устои старого. Необходимо было крепостнической России противопоставить новую силу – силу народную. И недаром писатели того времени так часто останавливались на образе бури, на образе бездны морской, победить которую можно было только навсегда попрощавшись с обывательским гнилым покоем.
– Прощай, мой покой, в море пускаюсь! – заявляет Евген Гребёнка в своём известном стихотворении «Чёлн».
«Будет буря: мы поспорим и помужествуем с ней», заявляет в своём стихотворении «Пловец» Языков. И даже такой кроткий поэт, как Кольцов, с настойчивостью начинает разрабатывать образ «тучи-бури» мимолётной в стихотворении «Лес», посвящённом памяти Пушкина. Кольцов под видом обращения к лесу в действительности обращается к народу – с вызовом, скрытым призывом к возмущению, с подсказыванием того, что давно уже «надо действовать». Он спрашивает:
Где теперь твоя
Мочь зелёная?
И вот в то время, когда всем приходилось жить в атмосфере тучи-бури, когда горе лютое ходило по домам, вышла в свет книжка Тараса Шевченко. И в этой книжке, в первых же словах её, сказано было такое:
Думи мої, думи мої,
Лихо мені з вами!
И царское правительство с дворянами сразу же навострило ухо, сразу насторожилось. Лихо? Горе? А может быть, у поэта вырвалось это слово случайно? И начало оно пристально вчитываться в нового поэта.
А Шевченко в своём «Кобзаре», обращаясь к думам своим, продолжает и дальше твердить своё:
Чом вас лихо не приспало,
Як свою дитину?
И тут же снова, в третий раз:
Бо вас лихо на світ на сміх породило.
Как это, действительно, не похоже было на вздорный лепет тогдашних рифмоплётов, сухих эстетов и всякого рода чиновников от литературы! Возьмём хотя бы одного из них, Бенедиктова, автора стихотворения «Смерть розы», который видел назначение поэта в том, чтобы «расточать бесплодные мечты», а певцу земному советовал песням неба научиться. Бенедиктов, не видя трагедии в жизни, искал её на небе и во всём небесном.
Умерла роза —
А плачущий ангел порхал безутешен
Над сирым кустом.
И это, конечно, «услаждало» царизм и успокаивало его, потому что авторы подобных стихотворений уж никак не собирались подкапываться под царский строй. Да и зачем им