Дінка прощається з дитинством - Осєєва Валентина
В каком-то кошмарном сне, где вечно фигурируют то кулаки, то убийцы, которых нужно немедленно перестрелять. Я понимаю, что тебе жалко Иоську, жалко Федорку, и ты бросаешься всем на выручку, но, честное слово, Динка, есть более серьезные вещи, и человек, которому пятнадцать лет, не должен уже бросаться очертя голову во всякие приключения. И тем более не должен из-за пустяков отвлекать от этого дела своих друзей… – Мышка говорила много, горячо, с искренним негодованием.
Леня понимал, что она права, но он с тревогой смотрел на свою Макаку, которая слушала молча, словно впитывала каждое слово сестры, иногда взглядывая на него, Леню…
И он не выдержал:
– Ну, ну, Мышка… Ты очень преувеличиваешь все! Дружба есть дружба…
Динка порывисто поднялась с места.
– Не защищай! – горько сказала она. – Не в этом главное.
Она минутку помедлила:
– Главное то, что я одна… И никто на свете, кроме Хохолка, не может понять меня. Ты, Мышка, давно уже Васина, а Леня – мамин. И я одна…
Она выбежала из комнаты, хлопнув дверью, и через минуту до огорошенных ее словами Лени и Мышки донесся топот копыт…
– Вперед, Прима! Вперед!..
Глава 23
Во поле береза стояла…
Поле, поле… Бескрайнее поле, засеянное густым низкорослым овсом… Панское поле и панский овес. Отборные семена брошены в рыхлую землю, а все же при свете месяца горят в нем, как огоньки, красные цветочки сорняка, а на меже синеют васильки. Налетит ночной ветерок, пронесется над овсами с сухим звоном, потревожит в гнездах птиц, пробегут по земле перепелки, выглянут из овса заячьи уши, и снова тихо, только сухой звон от желтеющих колосьев. Не слышно и топота, мягко ступают на пыльной дороге копыта Примы. Не управляет лошадью хозяйка, и, добравшись до зеленого островка, где стоит в поле одинокая береза, щиплет густую траву Прима, смачно пережевывает ее крепкими зубами и, подняв голову, ждет, словно хочет спросить: "Куда едем и не пора ли домой вернуться?"
Нет, не пора… Бросив поводья и держась за гриву, Динка мягко сползает на землю и, прислонившись к теплому боку Примы, долго-долго стоит задумавшись. Много надо сил, чтобы жить на свете своим умом, да еще если слушаться своего сердца и своей совести. Куда летит камень, не думаешь, а попадет в тебя – узнаешь.
"Неподходящий я человек для жизни. Стою одна, как эта береза в поле. И никому от меня нет ни пользы, ни радости, – горько думает Динка. – Уж на что Мышка – добрая, справедливая, нет у ней ни единого пятнышка на совести, а что же наговорила мне сегодня Мышка… Говорила и говорила, как чужая. И Леня молчал. Трудно ему молчать, когда обо мне говорят плохое, но он молчал; только потом что-то сказал, просто так сказал, не выдержал. Вот, значит, какая я. Росла, росла – и выросла. Ни себе, ни людям. Сердятся они и на Хохолка за любовь ко мне, но Хохолок ни на кого не смотрит, никого не слушает и никого не боится. А сколько он терпел из-за меня!.."
Динка отводит лошадь от овса и опускается на траву. Далеко-далеко куда-то убегает ее мысль. Видит она себя девчонкой в коротком гимназическом платье; в мокрых чулках бегает она по лугу и рвет мохнатые фиолетовые цветы – "сон"… А под деревом тоненький реалистик стругает перочинным ножом палочку. Не думает о нем Динка… А ведь это из-за нее он в первый раз пропустил уроки, и дома его ждет строгий отец… Отец…
Морозный холодок пробегает по спине Динки, но сердце ее так жадно ищет тепла, ему так нужны сейчас доказательства, что хоть один человек на свете беззаветно любит ее, Динку…
Ей вспоминается весенняя ярмарка в Киеве. Люди, люди, лакомства, торговцы, уличные представления, фокусники. Динка неудержимо рвется в самую сутолоку, пальцы ее липнут от сладостей, Хохолок, выпросивший у матери деньги, не успевает оплачивать копеечные прихоти подруги. Но это хорошо! Пусть она радуется.
– Только не отходи от меня! Дай мне руку! – просит он.
Но она, Динка, не хочет ходить за руку, ей не страшно затеряться в этой толкотне.
– Отстань! – говорит она. – Что ты ходишь за мной, как нянька!
И Хохолок покорно выпускает ее руку, не отступая ни на шаг.
И вот там, на контрактах,[2] случилось то, что могло случиться только с ней, Динкой. Она вдруг загляделась на красивую молодую цыганку, которая, встряхивая бубном и поводя плечами, лихо отплясывала под гитару. Она и теперь не поймет, что это было. Лихорадка, страстное желание так плясать, так бить в бубен и трясти плечами… Она бросилась к Хохолку и от него к цыганке. Она взяла у Хохолка все деньги и высыпала их на ладонь цыганке.
– Я хочу так плясать! Научи меня так плясать! – словно в беспамятстве твердила она.
Хохолок с тревогой смотрел, как ее окружили цыгане. Большие и маленькие, они щупали ее платье, хватали ее за руки, трясли плечами, приплясывали. Потом они куда-то повели ее за собой. Хохолок бросился за ней, растолкал толпу, но она нетерпеливо прикрикнула на него:
– Оставь меня! Скажи дома, что я завтра вернусь!
– Нет, – решительно запротестовал Хохолок. – Если ты пойдешь с ними, я пойду с тобой!
– Не тронь меня! Я поеду с ними в Святошино…
Динка сжимает руками голову. Она даже хорошо не помнит, как это случилось. А ведь ей было уже одиннадцать лет, она могла понимать, что делает… Но она не понимала.
С шумом и гиканьем цыгане влезли на телеги; из-под грязных перин торчали ручки от кастрюль, мятые самовары и цветное тряпье. Цыганка прыгнула на перину и втащила за собой Динку. Хохолок растолкал цыган и сел с ней рядом. Он был очень бледен, темные глаза его с ужасом смотрели на все это сборище детей, подростков, старух и на чернобородого возницу.
– Уйдем, они украдут тебя, – заикаясь от волнения, шепнул он Динке.
– Молчи, – сердито отвернулась она и вслед за цыганами, раскачиваясь и подражая им, подхватила залихватскую песню.
Хохолок огляделся, вытащил из-под перины железный шкворень и положил его рядом с собой. В святошинском поле телеги встретил старшина, пожилой цыган с густой черной бородой, в плисовых штанах, засунутых в сапоги, красной рубахе и бархатной поддевке. Цыгане окружили его, быстро, по-цыгански, рассказывая ему что-то и указывая на своих гостей. Цыган протянул Динке руку, потом подал ее Хохолку и гостеприимно предложил им поужинать и повеселиться в его таборе.
Хохолок окинул глазами поле. Весна была ранняя, но не везде еще стаял снег, и подмороженная земля с кочками была твердой и застывшей. Несмотря на это, прямо на землю были брошены толстые ковры, на них горы перин и подушек, а над головами наскоро натянуты рваные шатры. Около палаток валялся сор и железные обрезки, обгорелые головешки и затухшие костры. Привязанные под телегами собаки вытягивали костлявые, обтянутые свалявшейся шерстью бока и лениво гавкали; цыганята в цветных рваных рубашонках выскакивали из палаток и прыгали босиком по мерзлой земле. Табор был небольшой, но от визга, хохота и песен в ушах стоял несмолкаемый шум.
Ничего подобного не видел еще в своей жизни Хохолок. Он стоял, сжимая в руке шкворень, и, не обращая внимания на сыпавшиеся со всех сторон насмешки, не спускал глаз с Динки.
– Иди домой сейчас же! Тут недалеко станция, поезжай поездом! Над тобой все смеются! Скажи дома, что я пошла ночевать к своей подруге! – уговаривала его Динка, но Хохолок только молча качал головой.
Цыгане зажгли костры, сварили картошку. Динка ела с ними картошку, бросая на ковер шкурки. Цыган резал мясо и протягивал ей на ноже толстые куски. Хохолок от всего отказался. Он с надеждой прислушивался к стуку колес на железной дороге и к паровозным гудкам.
– Пляши скорей, и пойдем. Мы еще успеем на поезд, – сказал он Динке.
Но Динка даже не ответила. Она чувствовала себя в этом цыганском обществе так, как будто родилась в одном из дырявых шатров.
Когда стемнело, цыгане разожгли еще два костра, раскинули на вытоптанной земле теплую кошму и начали плясать. Маленькие девчонки в длинных цветных юбках с удивительным искусством трясли плечами, с гиканьем носились по кругу цыганята, прыгали через голову, вертелись колесом. Цыганка разогнала их, поставила рядом с собой Динку. Черноокая, статная и красивая, она прошлась перед ней, встряхивая плечами и ударяя в поднятый над головой бубен. Динке тоже дали бубен. Она как очарованная смотрела на цыганку и в точности повторяла все ее движения. Цыгане одобрительно вскрикивали, чернобородый бренчал на гитаре. Хохолок вошел в круг и взял Динку за руку:
– Пойдем. Ты уже научилась!
– Нет. У меня не получается тряска плечами, – упрямо ответила Динка, вырывая у него руку.
Цыганка что-то стала ей объяснять, потом забормотала по-цыгански и потащила Динку в один из шатров. Хохолок бросился за ней, но Динка уже переодевалась в какое-то пестрое тряпье. Хохолок молча вышел. Через секунду вместо Динки выскочила из шатра какая-то рваная девчонка и, схватив бубен, лихо затрясла плечами…
Давно уже наступил вечер, при свете костров поле казалось погруженным в черноту, только далеко-далеко на станции мелькали красные огоньки.
Цыгане пели и плясали долго. Но к ночи все утихло. Молодая цыганка вдруг исчезла, вместо нее вышла из шатра беззубая старуха, повела Динку в рваную палатку, бросила там старый матрац и теплое одеяло, из которого клочьями лезла вата, и объяснила на ломаном русском языке, что гости должны ложиться здесь.
– Я хочу в шатре, – воспротивилась было Динка, но старуха ушла и вынесла ей бубен, объясняя знаками, что это подарок от молодой цыганки.
Динка схватила бубен и, свернувшись комочком под одеялом, сейчас же заснула. Ночь была холодная. Хохолок сидел около Динки в своем весеннем пальтишке и дрожал. Динка тоже ежилась во сне и что-то бормотала. На рассвете цыгане поднялись, тихо и быстро свернули шатры, побросали в телеги ковры и перины, на перины вместе с подушками уложили спящих детей и уехали.
Хохолок все видел, но, когда цыгане встали, притворился спящим. Он был рад, что они уезжают. Когда стук колес затих, он разбудил Динку. Пальто, платье и шапку ее увезли цыгане. Хохолок отдал ей свое пальто. Динка была тихая, покорная. Она шла молча, прижимая к груди подаренный ей бубен; из-под пальто, которое отдал ей Хохолок, волочился по земле грязный подол цветастой цыганской юбки.