Веселий мудрець - Левін Борис
И поверьте старому Савке: от хвороб всяких нет амброзии лучшей, чем весна. Попомните слово... Гей-гей, соколики? — Натянул вожжи, взмахнул кнутом.
Воз катился с пригорка, подгоняемый ветром, словно совсем без веса, легкий, просушенный солнцем. И каждый раз, когда бег замедлялся, появлялось острое желание обернуться, взглянуть хотя бы одним глазом: а виден ли еще Супой, и дом над ним, и сад? Но что там теперь? Пусто, одиноко, бесприютно.
Потрясая гривами, раскачивая дугами, лошади легко бежали по сухому отвердевшему проселку — все ближе к чумацкому большаку, уходящему за степные могилы, в разорванные белые тучи.
Встречный ветер, по-весеннему свежий, трепал волосы, остужал лицо и грудь, свистел в придорожных вербах, низко, до самой земли клонил тонкие ветки, гнал по черной степи серые шары перекати поля...
Спустя неделю, уставший, в дорожной пыли, Иван переступил порог отцовского дома. Все здесь было как прежде, как три года тому назад: сушеные травы в ceнях, те же виды вокруг: Ворскла, заречные сизоватые луга, старая груша у веранды, грай черного воронья над Мазуровкой и — тишина, покой, исходивший от всего окружающего.
Мать не знала, где посадить и чем потчевать дорогого гостя, а когда он сказал, что вернулся домой насовсем, она обрадовалась еще больше. Благодаря неусыпным заботам матери, Иван нашел относительное душевное равновесие. Мать ни о чем не спрашивала — никогда не была назойливой, — но чувствовала, сердце подсказывало: ее любимый и единственный сын, надежда и опора в старости, о котором все ее заботы, мысли, тревоги, бессонные ночи, — ее сын много пережил, что-то тяжелое лежит у него на сердце и его надобно осторожно врачевать, отвлечь от прошлого.
Как всегда, Иван был ласков и добр с матерью, но в глазах, во всем облике — он похудел, хотя внешне я не изменился, — просматривалась денно и нощно гложущая его тоска.
На третий день после приезда побывал на могиле Иоанна Станиславского, проведал хворавшего в последние годы и как-то сразу постаревшего отца Батянского, встретился со старыми приятелями из канцелярии. Они очень обрадовались ему, зазвали к себе, угостили, многое рассказали. А Федор Миклашевский, женившийся уже, ставший, как и мечтал, протоколистом, узнав о его приезде, прибежал домой, умолял подать прошение о зачислении на вакантное место второго протоколиста — благо Новожилова убрали и теперь у них новый начальник, не буквоед, не злой и, кажется, не придира, и, стало быть, жить пока можно.
Иван был рад товарищу, мать выставила на стол пироги с вишней и собственного приготовления смородиновую наливку. Они долго сидели, вспоминали прошлое: семинарию, походы в дни летних кондиций, учителей и товарищей, и все сколько-нибудь памятные приключения. Мать украдкой вытирала слезу, видя сына оживленным, а в душе молила матерь божью, чтобы Федору удалось уговорить его; стал бы снова канцеляристом, а там, может, и невестку привел в дом. Как бы это было хорошо! В один какой-то миг показалось: он согласен.
А спустя два дня после посещения Миклашевского Иван пришел и сказал, что побывал в полку — увидели старые знакомые и затащили. Господа офицеры и особенно Никитенко уговаривают идти на военную службу и он не знает, как быть, не решился еще: он хотел знать, как думает мать, одобряет его выбор или станет возражать. Она промолчала: ее сын — военный? Не об этом она мечтала.
Два дня они говорили о чем угодно, только не о будущей службе. Но мать видела: сына что-то мучает, тоска по-прежнему гложет его, и тогда она сама сказала, что хотела бы видеть Ивана военным.
— Я сон такой видела... Ну, а пожелаешь, выйдешь в отставку.
Иван молча поцеловал ей руку.
В том же 1796 году Котляревский был зачислен в Северский карабинерный полк кадетом. Начальство вскоре заметило его усердие, умение быстро постигать военное дело, товарищи приняли в свой круг, полюбили за веселый нрав, меткое слово, доброе сердце.
Спустя четыре месяца уже немолодой кадет Котляревский был произведен в аудиторы. В этом звании он прослужил два года, а затем вышло новое повышение: ему присвоили прапорщика. Спустя еще год, в 1799-м, он — подпоручик и ровно через месяц — поручик.
Северский карабинерный полк, впоследствии переименованный в драгунский, а затем в конноегерский, в самом начале русско-турецкой войны оказался на юге в составе действующей Задунайской армии.
К этому времени Котляревский служит в должности адъютанта у генерала от кавалерии маркиза Дотишампа. Маркиз весьма доволен офицером и 15 февраля 1806 года в местечке Народичи пишет отличный аттестат на повышение его в чине. Производство не затянулось. В том же году Котляревский — штабс-капитан и, кроме того, в новой должности — адъютант командующего корпусом барона Мейендорфа.
В конце 1806 года корпус занял крепость Бендеры и готовился к броску через Буджацкие степи под Измаил, чтобы взять его, если враг не капитулирует, штурмом. Но прежде чем 2-й корпус совершил переход через степи, была выполнена особая миссия, которая имела весьма важные последствия на весь ход южной кампании. Непосредственное участие в означенной миссии принял и адъютант командующего штабс-капитан Котляревский...
КНИГА ВТОРАЯ. ОСОБАЯ МИССИЯ
1
Конец ноября в тот год был сырой и холодный.
Трое суток подряд шли густые беспросветные дожди, дороги, и без того плохие, совсем развезло, воздух пропитался влагой. Но четвертого дня ветер разогнал тучи, дождь перестал и даже слегка подморозило. К полудню Буджацкая степь, сколько можно видеть, подернулась серым пламенем инея, тускло блестевшим под неприветным осенним солнцем.
Немного позже, в предвечерний час, по дороге, ведущей в Бендеры, обогнав военный обоз из двенадцати пароконных фур, ехали двое: штабс-капитан на кауром поджаром мерине и вслед за ним, не отставая ни на шаг, на крепком татарском коньке солдат.
Стелился степью розоватый туман, заволакивая камышовые заросли на болотах, пригорки и буераки, плыл и плыл, неизвестно откуда появившись и неведомо куда исчезая, будто само время, что подобно текучему туману, без конца и начала.
Прямо по дороге — древней мечетью, караван-сараем при въезде, мрачными стенами крепости — угадывались Бендеры. Лошади, чувствуя приближенье жилья, а, стало быть, отдыха и свежего корма, шли ходко, без принужденья. Но путники, примерно в трех верстах от городка, свернули на проселок, черной полосой врезавшийся в сизую степь и ведущий в селенье, закрытое леском из молодых тополей.
У первых посадок сдержали лошадей.
— Заедем на часок — и домой, — сказал штабс-капитан, не оборачиваясь. — Проведаем своих. Давненько ж не были.
Пантелей — так звали солдата — пожал плечами: была б забота спрашивать, все едино сделаешь по-своему, господин штабс-капитан. Однако сказал:
— На часок-то можно. Да не отпустят вас так просто. За стол посадят. А там, гляди, и ночь прихватим. Что ж потом его превосходительство скажут?
— Да ты, Пантелей, о господине бароне больше заботишься? — усмехнулся штабс-капитан. — Однако ты прав. Но подумай, к кому едем? Мои сослуживцы. Драгуны. Гроза супостата. Шутка ли?
— Так я ж про то и не говорю. Я, ваше благородие, Иван Петрович, о вас забочусь. Да и вы сами думали в Бендерах беспременно сегодня быть.
— Верно, друже. Но у нас в Полтаве на сей предмет говорят так: успеем с козами на торг. А пану нашему, сиречь командующему, чего-нибудь да скажем. — Лукавая улыбка осветила на миг тонкое, обветренное и потому словно бронзовое лицо штабс-капитана. — Коли не ты, кто выдаст?
Пантелей удивленно хмыкнул, удивление тотчас сменилось обидой:
— И не грех вам, ваше благородие? Или я способен на такое?
— Ого, обиделся! Негоже так, Пантелей. Шутки не разумеешь?
— Так и шутки всякие бывают... Да я ж за вас... Да что там!.. — Пантелей махнул рукой, не договорил, во взгляде отразилась такая преданность, что штабс-капитан смутился:
— Знаю... Спасибо за доброе сердце! С таким, как ты, служить — беды не знать... Ну и кончим на том. Больше часа не загостимся. А коли что — напомни. Обязательно!.. Как там, на Дунае, помнишь?..
Штабс-капитан потянул повод на себя и отпустил — каурый сразу перешел на рысь.
Пантелей тоже тронул повод, хотя его конек и без того рванулся вперед, чтобы не отстать от каурого, более того — старался пойти с ним рядом, а то я опередить, Пантелею стоило труда придерживать его, чтобы не забегал вперед.
До самого селения путники больше не заговаривали, каждый думал о своем...
Штабс-капитан не без тайного удовольствия наблюдал, как ладно держится в седле ординарец, словно бы он сам его научил этому. Нравилась штабс-капитану и расторопность солдата, старательность. Случалось, он прямо говорил об этом Пантелею, хотя другие офицеры штаба подобного никогда не позволяли себе и ему не советовали, напротив — "следует больше требовать, чтобы не разбаловать подчиненного". Вот бригадир Катаржи — человек, как все, и товарищ неплохой, а к ординарцу относится — хуже некуда, штабс-капитан не мог даже говорить об этом спокойно, а Катаржи обычно отшучивался: "Распусти его — у него будешь ординарцем..." Не понимал Катаржи, что и солдат — человек с головой и сердцем. У штабс-капитана само собой все получалось, он не мог иначе, не мог понапрасну сердиться, требовать непосильного. Именно поэтому с ординарцем у него сложились товарищеские отношения. И Пантелей платил ему душевным теплом, полным доверием, был заботлив, как добрая нянька...
Уже на марше штабс-капитан простудился и дней семь провалялся в жестокой горячке. Пантелей доставил его в походный лазарет и не отходил в течение всей болезни. Кто знает, где доставал мед, какие-то целебные травы, липовый цвет, варил чай, поил, ухаживал, как за малым ребенком, удивляя фельдшеров лазарета. И те почти полностью доверили ему уход за офицером, да, собственно, лучшего ухода они бы и не дали. В селянской хате, где поместили штабс-капитана, Пантелей стелил себе конскую попону на полу, возле кровати больного. Однажды штабс-капитан проснулся среди ночи и увидел в неярком лунном свете дремлющего Пантелея, боялся повернуться, чтобы не разбудить его, и все же тот услышал, вскочил и очень встревожился, что позволил себе вздремнуть...
О своем прошлом Пантелей рассказывал скупо и неохотно.