Веселий мудрець - Левін Борис
И я была там. Наплакалась. Высокого ума и доброго сердца был человек. А как он любил тебя! Помолись за него!.. А в Полтаве уже зима, все улицы снегом замело. Береги здоровье свое, не простуживайся, носи платок мой... И когда же ты приедешь? Одной тяжко..." Иван читал и перечитывал дорогие слова, и виделись ему домик на краю Соборной, скорбное лицо матери, и великий старец, и голос его: "Ты должен, сыне".
Когда садился к столу, забывал обо всем на свете и видел лишь своих неукротимых троянцев, их атамана-сорвиголову. Они преследовали его днем и ночью; случалось, вскакивая среди ночи, впопыхах зажигал свечу, искал бумагу, перья и принимался записывать так неожиданно появившуюся удачную мысль. А утром, перечитав написанное, переписывал от строчки до строчки заново.
Для него все троянцы были реальные люди, он знал каждого, не раз сиживал с ними за одним столом, пил из одного ковша, из одного котла ел. Он мог рассказать, кто из них что любит, а чего терпеть не может. Они доводились ему братьями, двойниками. Иногда чудилось: Эней — это он сам. Не атаман троянцев, а он, Иван Котляревский, идет в жестокий бой за землю отцов, сидит в часы отдыха среди побратимов с пенной кружкой, летит в танце с Дидоной.
Хорошо были знакомы и те, кто по воле его неудержимой фантазии попал в преисподнюю. Сидориха, известная на Кобыжчанах в Полтаве торговка, сжила со света троих мужей. Поэт нашел ей "теплое" место в аду. Туда же попал и чиновник, который драл и с живых и мертвых. Конечно же это был его бывший начальник Новожилов. Чем-то схож с ним был и судья из Золотоноши, приезжавший как-то погостить к Голубовичу.
Поэт знал поименно каждого хапугу, казнокрада, чинодрала, попавших в ад, и мог с твердой уверенностью сказать, за какие грехи суждено им вечно кипеть в геенне огненной.
Не раз Маша допытывалась, где он видел своих героев, где встречался с ними, он же в ответ лишь загадочно усмехался и предлагал послушать еще один отрывок из поэмы. Обычно во время чтения оставался невозмутимым, но когда замечал, что у полных губ Маши появляются едва заметные ямочки, а потом, не выдержав, она заливалась по-детски звонким смехом, Иван, сдержанно улыбаясь, смотрел непонимающе: чему бы так смеяться? Машу это почему-то смешило еще больше.
Как-то в середине лета она упросила Ивана Петровича доверить ей на несколько дней рукопись, она перепишет ее для своей родственницы из Драбова. Та, мол, о поэме где-то уже прослышала и очень просит дать ей почитать.
— Странно. Поэма из вашего дома никуда не увозилась, — недоумевал Котляревский. — Где же она слышала?
— Это я виновата. — Маша смутилась под укоризненным взглядом учителя. — Я гостила там — помните, на прошлой неделе? — и проговорилась. Наверно, черт за язык дернул. Простите, пан учитель, не буду больше.
Маша так мило улыбалась и так ласково смотрела, что пришлось уступить. Заполучив рукопись, она несколько дней почти не выходила, к себе тоже никого не пускала, переписывала листок за листком, часть за частью, а закончив, аккуратно сшила разрозненные листки и вложила в обложку из-под старого французского романа. Получилась недурного вида рукописная книга.
Позже Маша выпросила и черновик. Иван поначалу был неумолим:
— Он есть не просит. Полежит.
— Что за польза от лежания? А его, быть может, кто-либо почитал бы. Отдайте черновик! Зачем он вам? У вас же остается совершенно чистая рукопись.
— Вы и это знаете?
— Вот еще. Сами показывали. Так отдадите или нет?.. Да, кстати, хотела сегодня на берег пойти, там нынче так хорошо. А вы не пойдете?..
Пришлось уступить и на этот раз, ибо не было сил отказаться от вечерней прогулки с Машей... Черновик она незамедлительно отдала кому-то почитать — "на два-три вечера". Разумеется, его не вернули, хотя клятвенно обещали вернуть до последнего листочка. Маша предлагала Котляревскому свои услуги: она еще раз перепишет поэму, коль сама виновата...
А черновик в свою очередь где-то перебеляли и передавали дальше.
Помимо воли автора, поэма расходилась быстро. Ее читал все больший круг почитателей малороссийского слова. Сначала в Золотоноше, затем — в Черкассах и в Полтаве. Вскоре рукопись завезли в Киев, здесь ее заполучил какой-то библиофил духовного звания. Из Киева, а может, из Полтавы или Харькова, в дорожной суме "Энеида" кочевала многие сотни верст по разбитым российским дорогам и в тот год попала в Воронеж, к тамошнему епископу Евгению Болховитинову, чтобы сохраниться для потомков под названием "Болховитинской". В тот же год, а возможно и в девяносто пятом, ее завезли и в Санкт-Петербург, здесь, спустя еще несколько лет, она появилась в печати, и тоже без ведома и согласия автора.
Поэму читали, перечитывали и в богатых гостиных, и в придорожных корчмах, в келье послушника, в комнатке-мансарде чиновника, в летней палатке военного; в среде крепостных она передавалась из уст в уста, по памяти. Слово поэмы, выраженное звонкими стихами, входило в сознание, в сердце каждого, кто рос на благодатной земле Украины, и тех, кого обстоятельства оторвали от ее прекрасной земли, кто не мог видеть ее вечерние зори и ранние рассветы. Украина изумлялась остроумию автора, хохотала над теми, кого поэт предал осмеянию, горячо сочувствовала воинам, павшим за родную землю. Быт и нравы, песня, история нашли в поэме яркое отражение. Правда, некоторые хотели бы видеть в ней лишь комические ситуации, восторгаться ими и не замечать ничего другого. Однако многие знали: за каждым героем "Энеиды" стоит живой человек. Соседи Голубовича в Лавинии сразу узнали известную в округе щеголиху Марию Томару, в Амате — ее тетку Аглаю, а в Зевсе — самого коврайского владыку. Но самое интересное заключалось в том, что, как поговаривали, подобные "герои" встречались и в Миргороде, и в Ромнах, и даже в Полтаве...
Не знал и даже не догадывался о судьбе своего детища лишь сам автор. Он жил в заброшенном уголке далеко от Полтавы, усердно изо дня в день занимался со своими учениками, которые, не в пример томаровскому недорослю, душой прилепились к учителю, ходили за ним по пятам, не уставали слушать его. Маша сердилась: "Не даете пану учителю отдохнуть. Совести у вас нет..." Но это не помогало.
Уроки настолько полюбились им, что мальчишки начисто позабыли свои прежние увлечения, иногда отказывались от прогулок с отцом, который с некоторого времени полюбил езду в пролетке на подаренном золотоношским родственником рысаке.
Иногда случались на уроках и казусы, о которых сам Иван не мог рассказывать без смеха.
Как-то проверяя тетради, учитель стал в них записывать пришедшие на память стихи, при этом он забыл проверить, правильно ли решены задачи и достаточно ли глубоко отражена тема в домашнем сочинении. Оставив тетради на столе, Иван отошел к окну и начал наблюдать, как дед Савка со своими сыновьями сгружает во дворе лес, только что привезенный из золотоношских дач.
Внезапно Саша отвлек внимание учителя:
— Пан учитель, а боги пьют сивуху?
— Пьют, — ответил не задумываясь и, поняв, что сморозил глупость, всполошился: — Откуда взял? Где? Кто говорил тебе такое?
— В арифметике написано. Вот тут. Да еще и складно. Послушайте: "Зевс тоди кружляв сивуху и оселедцем заидав". Я такого и не читал...
— Дай-ка тетрадь, — Иван посмотрел и обомлел: его рука! Когда же он вписал эти строки? Ничего так и не вспомнив, двумя энергичными росчерками пера вымарал их.
— Глупость... Да и не про бога писано. Это про одного тут... — И задумался: кого же назвать?
— А я знаю, про кого! — подхватил Саша. — Он к нам приезжал, когда купчую оформлял с паном Семикопом на лес. Батюшка говорит: "судейский крючок". Наклюкался так, что еле в возок сел. Только ж его, пан учитель, не Зевсом зовут, а Зосимом.
— Ты, наверно, прав... Однако пойдем дальше.
— Пойдем. — Саша смиренно опустил глаза в тетрадь и тут же снова поднял их. — А про Венеру вот сказано, что она была "не последней...". Не разберу дальше.
— Венеры не касайся. Она — женщина. Дай-ка посмотрю.
— А я не касаюсь, — обиженно ответил Саша, подавая тетрадь учителю. — Я читаю.
— Ты не должен читать, что написано на полях. Потому что... это не твое дело.
— Так это же интересно, пан учитель, — вмешался молчавший до сих пор Костя. — И написано по-нашему.
Иван долго стоял у окна. "По-нашему". Когда это будет, чтобы "по-нашему" детей учили? Дождется ли он?
Между тем лес во дворе сгружать закончили, дед Савка и его четыре сына уселись на бревнах и закурили. На крыльцо вышел Голубович и что-то им сказал; Савка, поклонившись, ушел в конюшню, и вскоре оттуда вывели рысака, выкатили из-под навеса бричку. Наверно, Голубович снова отправится к родственнику в Золотоношу торговать лес. Ему все мало, а раньше казалось: человеку этому ничего лишнего не надо, а поди ж ты — пойми его. Ведь навезли уже столько, что не только на флигель — на новый дом хватило бы.
Иван вернулся к столу, отдал мальчикам тетради и велел повторить на завтра тс же уроки, которые он сегодня не успел проверить.
— А вы, пан учитель, к Маше теперь пойдете? — спросил всезнающий Саша, невинно глядя своими круглыми небесно-голубыми глазами на учителя.
— Да, погляжу, как она уроки приготовила.
— Ну да, — понизил голос Саша, — она уроков не готовила, потому что какие-то листки списывала весь вечер и все утро сегодня.
— Ябедничать, Саша, стыдно.
— Пан учитель, он и на меня батюшке наговаривает, — пожаловался старший из братьев, Костя.
— Саша, неужто?
— Я больше не буду…
— Ну, хорошо, поверю... А пока идите гуляйте..
Иван торопился к Маше, чтобы рассказать ей, как сегодня попался на удочку своим ученикам и пришлось выгораживать пана Зевса и все свернуть на бедолагу канцеляриста Зосима из Золотоноши. Наверно, ей будет интересно, она разрешит себе отвлечься от переписки — еще одной в этот месяц переписки поэмы, — и он ее вытащит на прогулку в сад, а может, и на речку сходят — нынче она в разливе, все луга затопила, не наглядишься прямо. Но не успел Иван забежать к себе в комнату, чтобы положить учебники и тетради, как постучался слуга и объявил: только что пожаловал гость — назвался поручиком Никитенко, хотел бы, как сказал он, видеть пана учителя.
Котляревский поспешил в гостиную.