Бабин яр - Кузнецов Анатолій
Ты бы сходил к нему: он радуется, когда приходят.
Это был тот Вовка Бабарик, с которым я дружил, потом враждовал, выпускал из клеток его птиц, а еще продал ему гнилой орех.
Я перешел улицу и постучался к Бабарикам. Двор был тот самый, сад, те же деревья, на которых Вовка развешивал свои клетки. Вышла Вовкина мать и всплеснула руками:
– Толик! Как Вовочка обрадуется! Проходи, проходи.
Я вошел, волнуясь, узнавая их сени, их кухню и "большую комнату", которая теперь показалась мне весьма маленькой. По полу прыгали бурые кролики.
У окна на сундуке сидел тучный, одутловатый человек, с нелепо стриженной головой и одной рукой. Казалось даже, что он не сидит, а как бы водружен на этот сундук, как куль с мукой.
Он был слепой – вместо глаз слезящиеся щелочки. Лицо было нездорового цвета, лоснящееся, всё в синих точках и полосках, словно его изрисовали химическим карандашом. И сквозь распахнутый ворот виднелись жуткие шрамы на груди у шеи. Он был совершенно неподвижен, как изваяние Будды, и единственная рука его, крупная, мужская, бессильно лежала на крае сундука.
Мать сделала странную вещь: она подошла, бесцеремонно взяла голову, приблизила губы к правому уху и неестественным, тоненьким, пронзительным, как флейта, голосом прокричала в ухо:
– Толик Семерик пришел! Толик Се-ме-рик! Помнишь?
Я смотрел потрясенно, понимая, что это – Вовка, и совершенно не узнавал его, соображая, что он ко всему еще и глухой. А Вовка заволновался, шевельнул головой и закричал густым, хрипловатым голосом, поднимая руку:
– Толик! Вот хорошо, что ты пришел! Где ты?
– Садись вот так, с правой стороны, говори ему в ухо, – сказала мать, растроганно улыбаясь и усаживая меня.
Я сел, слегка прижался к тучному корпусу, чтобы он ощущал меня, подал свою ладонь судорожно ищущей в воздухе руке, эта рука схватилась, тискала, тискала, и дальше она не отпускала мою руку, держась за нее, то поглаживая, то пожимая.
– Да, да, – говорил Вовка, – ты пришел. Хорошо, что пришел. Я слышал, что ты в институте учился. Молодец. Ты в писателях, говорят?
Он подставил ухо.
– Да, – закричал я, – пишу!
– Говорят, ты в писателях? – повторил он свой вопрос, и я понял, что он не слышит меня. – Какой институт, говоришь?
– Литературный! – отчаянно закричал я в самую дырку уха.
Мать подошла, взяла его голову и опять прокричала пронзительным тоненьким голосом в самое ухо:
– Он говорит: литературный! Он в писателях!
– Ага, aгa, – удовлетворенно и весело кивнул головой Вовка. – Хорошо... молодчина. А мама твоя здорова?
– Да! – закричал я и одновременно качнул его руку сверху вниз утвердительно, давая понять, что это значит "да".
– А дед Семерик?
– Нет! Умер!
– Дед Семерик умер! – прежним способом прокричала мать, и ее-то Вовка услышал.
– Что ты? Так дед Семерик умер?.. – протянул Вовка. – Я не знал... Так-так. Ну, за тебя я рад. Я вот, как видишь. Совсем неподвижным был, но сейчас вроде отхожу, сижу вот. Слуховой аппарат не идет, у меня там одна ниточка нерва осталась. Может мать дохлопочется мне путевку, хоть бы дать ей отдохнуть... Пока мама жива – всё хорошо. Ко мне иногда хлопцы заходят. Газеты читаем. Сельское-то хозяйство всё "на крутом подъеме", а?..
– Да, да! – закричал я, помогая себе рукой, я держался за его руку, как за единственный канал связи, сидел рядом, слишком прижимаясь к этому неподвижному, рыхлому телу, и лицо было рядом, но я не узнавал, совершенно не узнавал его, только голос и манера говорить чуть-чуть напоминали Вовку прежнего.
Мать оставила нас, ушла к печке. Стараясь произносить слова максимально четко, я закричал Вовке в ухо:
– Из-ви-ни ме-ня! За орех на базаре, помнишь?
– Да, да, – сказал он, – такие-то дела. Ты молодчина. Высшее образование... А я помню, ты, босяк, птиц у меня выпускал.
– Да! Да! – завопил я, опять дергая его руку вертикально, потом зачем-то справа налево.
– Я теперь держу кроликов, – сообщил он. – Мама, подай кролика. Я замотал его руку горизонтально:
– Мать вышла!
Осмотрелся – ни одного кролика, спрятались куда-то. Вовка терпеливо подождал, потом, не дождавшись кролика, спросил:
– Читаешь, как там в ООН? Насчет напряженности, крутят! Я затряс его руку вертикально.
– Меня бы туда посадить на трибуну, – съязвил Вовка. – Я бы им сделал доклад. Слушай, будет война?
Я повел его рукой горизонтально. Он понял, но не согласился.
– Война будет. Мы живем под прицелом. Это как все нацелились один в другого, спустили предохранители – вот так мы живем, на все города нацелены ракеты, только чуть где заелись – кнопку нажимай, и пошла потеха... Мам, где кролик?
– Ничего, – закричал я, впрочем, не надеясь уже быть услышанным, – может, войны не будет, пока всё хорошо!..
– Да, так, Толик, – ласково сказал он, гладя мою руку. – Значит, мама здорова, а ты человеком стал... Но ведь ты заходи, не забывай.
Я потряс руку вертикально.
– Левым ухом я не слышу, – объяснил он, – а правым слышу. Ты прямо в ухо четко говори.
– Вовка, Вовка, – пробормотал я, пожимая его руку.
– Не забывай, заходи, а то возьми опиши меня как есть. С чем ее, значит, войну едят... Ладно?
Я замотал его рукой вертикально.
Вот – выполняю это обещание, описывая Вовку Бабарика, моего товарища, который сейчас, когда вы читаете эти строки, сидит там, в Киеве, Петропавловская площадь, 5, – один из миллионов участников второй мировой войны, оставшийся в живых. И мама его пока жива.
LA COMMEDIA É FINITA
{"Комедия окончена" (итал.) – заключительная фраза Тонио в опере Р.Леонкавалло "Паяцы".}
Генерал сел в машину, девушки тоже отчаянно полезли за ним. Весь кортеж шикарных лимузинов снялся и уехал буквально в три минуты, оставив телефон со всеми проводами. (Потом они долго служили маме как отличные бельевые веревки).
Напряженный, я бесцельно заметался по двору, выглядывал на улицу, а по ней всё шли отступающие войска. Никогда не видел такой массы растерянных, озабоченных людей. Эту картину невозможно описать словами, это еще можно было бы приблизительно показать в кино.
В направлении Подола мчались грузовики, вездеходы, телеги, вперемежку ехали немцы, мадьяры, власовцы, полицейские. Машины ревели, сигналили, перли на своих. Лошади были в мыле, возницы, какие-то одержимые, нахлестывали их. Отступали они на наших маленьких лошаденках, ни одного огненно-рыжего тяжеловоза: видно, передохли, не выдержав.
С телег падали узлы, патефоны, дорога была усыпана барахлом, а также патронами, брошенными винтовками, у столба стоял прислоненный, оставленный кем-то ручной пулемет.
Окна школы засветились, как это бывает при заходе солнца, но никакого солнца не было: серый, пасмурный вечер, уже темнело. Вид у школы был необъяснимо зловещий. Тут до меня дошло, что она горит – горит по всем этажам. Уходя, немцы облили классы бензином и подожгли. Войска шли мимо, а школа горела медленно, лениво, потому что была каменная и пустая.
У базара поднялся близкий столб черного дыма, прямой, как колонна, неизвестно было, что горит, но немцы выполняли свой план. Вот где я растерялся! С разных сторон неслись выстрелы, грохот, ничего не поймешь, но вдруг раздался такой сильный взрыв, что дом заходил ходуном и рассыпалось зеркало на стене. Я оглох и присел: мне показалось, что взорвалось во дворе. Раздался другой такой взрыв, и я опять присел.
– Ой, горенько! Мосты рвут! – пронзительно закричала во дворе мать.
Я посмотрел на насыпь – вместо моста провал, загроможденный каменными глыбами и песком. Через него продолжали карабкаться оставшиеся по ту сторону немцы, другие бежали через насыпь. (Когда потом раскапывали, выяснилось, что взрыв накрыл машину с четырьмя офицерами. Кое-кто считал, что это взрывники, которые покончили самоубийством. Другие, по-моему, более правильно думали, что машина случайно погибла: ведь много войск оставалось по ту сторону.)
Я уже обалдел от всего этого, бродил, тыкался в сарай, отыскал кота Тита, взял его на руки и носил, как ребенка.
Пришла ночь, но темно не стало. Всё было залито красным светом. Отблески на тучах, как на экране, бегали, колебались, словно кто-то развлекался, пуская зайчики фонарем. Горело очень много, словно ты в центре костра, сплошные пожары.
И стало очень тихо.
В тишине время от времени из школы доносился глухой рокот, и тогда гейзером взлетали искры – это обваливались перекрытия.
Миколай и Ляксандра сидели в комнате под матрацем и плакали. Войди кто-нибудь посторонний – испугался бы: пустая комната, шалаш у печи, из-под него странные, тоненькие, скулящие звуки... Никогда не слышал, чтоб старики так скулили, пищали.
Мама взяла их за руки и повела, как детей, в окоп. Я тоже посидел там, но был слишком взвинчен, меня словно иголки кололи со всех сторон, вылез и опять стал метаться, напряженно вспоминая свой план: драться гранатами, ружье с собой, насыпь, луг, болото – и прекрасная безопасность... Во всяком случае, дешево я им не стану, только бы не зевнуть момента, голова уже ничего не соображает, а жить все равно хочется.
Про сон мысли не было. Кот Тит предал меня: темнота его оживила, он стал пружинистый, злой и пошел, хищная тварь, к своим крысам, плевать ему на то, что сегодня сменяется режим.
Кончилась пятница, пятое ноября.
Я стоял на крыльце с винтовкой. За насыпью в небо беззвучно взлетела зеленая ракета. Потом донесся выстрел, другой... Снова ракета. Они фантастически выглядели: зеленые ракеты на кровавом небе.
Я подумал, что вот, наконец, идут факельщики. Я бы с удовольствием написал, что в этот момент стал спокоен, достал гранаты, не спеша отвинтил шляпки...
Но было не так. Всё мое оружие показалось мне совершенно беспомощным, в голове у меня застучали молотки, сквозь которые я улавливал крики со стороны насыпи. Что делать? Куда податься?
Вдруг меня молнией озарила подлинно гениальная мысль: нужно залезть на дерево, высоко, на самую верхушку. Они будут на земле всё жечь, а деревья устоят, деревья всегда остаются. А если заметят, так уж сверху удобно швыряться гранатами, как камнями, и, пока шпокнут, я уж хоть посчитаюсь. Крики от насыпи стали громче, кричало много людей:
– a-a-а...щи...ит...а-а!
Я дикой кошкой прыгнул на дерево, обдирая ногти, взлетел на первую развилку, затаил дыхание, прислушиваясь.
С насыпи вопили на чистейшем московско-русском языке:
– Товарищи! Выходите! Советская власть пришла!
А факельщики где? Боже, да неужто мы живы остались! Елки-палки, у меня всё поплыло перед глазами.
Что-то бессвязно забормотал, закричал, свалился с дерева и кинулся на улицу.