В окопах Сталінграда - Некрасов Віктор
Показал бы я им, как рыть у нас под носом. А я вот попытался утром покопаться, сразу из минометов шпарить стали. И откуда у них столько боеприпасов?
Мы лежим долго, наблюдая за немцами. Пытаемся засечь их огневые точки. Они хорошо замаскированы, и мы не сразу их находим. Два или три пулемета торчат где-то на вершинке, похожей на горб верблюда, как раз против нас. Еще один прилепился повыше, в овраге, и простреливает его вдоль. А один мы так и не можем найти, хотя пули его цокают совсем рядом, около нас.
Да… Не такой представлял я себе до войны передовую. Зигзаги колючей проволоки в три-четыре ряда, бесконечная паутина траншей, маскировочные сети, амбразуры для стрельбы. А тут? Под самым носом нарыто что-то неопределенное, пушка подбитая и что-то вроде бочки из-под горючего, насквозь изрешеченной пулями.
Была у меня когда-то книга — "Герои Малахова кургана". С картинками, конечно. Четвертый бастион, какие-то там редуты, люнеты, апроши. Горы мешков с песком, плетеные, как корзины, туры, смешные на зеленых деревянных платформах пушки с длинными фитилями, круглые, блестящие мячики бомб с тоненькими струйками дыма.
Почти девяносто лет прошло. Танки и самолеты за это время придумали. А вот сидим сейчас в каких-то ямочках и обороной это называем.
Сегодня же ночью начну мины ставить. Сотни три на первых порах разбросаю. Противотанковые здесь не нужны, танк не пролезет, а вот там, за насыпью, у Фарбера…
Карнаухов лежит, насупив черные, сросшиеся, как будто случайно попавшие на сероглазое добродушное лицо его, брови.
— А все-таки хорошая у них система огня, черт возьми. Вы посмотрите только. С того верблюжьего горба весь третий батальон наш простреливают. Из-под моста — нам в спину. А сверху оврага — вдоль всей передовой…
И, точно иллюстрируя его слова, как будто сговорившись, начинают стрелять все три пулемета.
— Ох, и насолили бы мы им, забрав тот горбок. Но что сделаешь с восемнадцатью человеками.
Карнаухов прав. Будь та высотка в наших руках, мы б и третьему батальону жизнь облегчили, и мост парализовали, и имели бы фланкирующие первый батальон огневые точки.
Но как это сделать?
6
Вечером я отправляю всех не занятых на передовой за минами. Хорошо, что у меня есть повозка. В темноте на ней все-таки можно мины подвезти почти к самой насыпи. Рискуя, конечно, но все-таки можно. А оттуда на руках не так уж трудно.
Часам к десяти у меня уже около трехсот штук. Свалены возле трубы. К этому же времени приходят и саперы — четыре бойца и сержант, тот самый, с усами — Гаркуша.
Сидят в углу, грызут семечки, изредка перебрасываются словами. Вид усталый.
— Целый день кайлили в туннеле, а утром придем, опять за кирку. Ни спины, ни рук не чувствуешь.
Гаркуша протягивает руку, жесткую, заскорузлую, точно рогом покрытую сплошной мозолью.
Бойцы молча грызут семечки, сосредоточенно и серьезно, глядя немигающими глазами в одну точку.
Когда из четвертой роты сообщают, что уже штук сто мин перетащено, Гаркуша встает. Стряхивает с колен шелуху.
— Ну, что ж? Пойдем, пока луны нет. Кто нам покажет?
Цепляясь руками за кустарник и колючую, сухую траву, мы спускаемся к самой передовой. Окопы отдельными щелями по два-три метра тянутся как раз посредине ската.
Какой дурак это мог придумать? Почему не расположить их метров на двадцать позади и выше? И обстрел лучше, и сообщение легче, и немцам труднее до них добраться. А бойцы копают. В темноте не видно, но слышно, как звякают лопаты.
— Какого лешего вы здесь копаете, Карнаухов? Ведь здесь же как на ладони…
Я невольно раздражаюсь. Это бывает всегда, когда чувствуешь, что не только другие, но и сам виноват. Забываю даже, что здесь разговаривать можно только шепотом.
Карнаухов ничего не отвечает. Потом только узнаю, что копать начал по своей инициативе командир взвода Сендецкий — "Замерзли бойцы, вот я и велел копать, чтоб согрелись".
Приказываю сейчас же перевести людей выше. Пускай там окапываются. Все равно грош цена этим щелям. А тут двух-трех бойцов как охранение оставить.
Бойцы, кряхтя и матерясь вполголоса, ползут наверх, волоча лопаты, мешки, шинели…
— Начальнички называется…
Это по моему адресу. Но я делаю вид, что не слышу. Счастье, что луны нет. Была бы — доброй половины недосчитался бы…
Спускаемся еще ниже. Скат крутой, и твердая, начинающая уже подмерзать глина все время сыплется из-под ног. Саперы тащат на себе по два десятка мин в мешках. Время от времени строчит дежурный немецкий пулемет, тот самый, что вверху оврага. Но очереди пролетают высоко, пощелкивая над головой. Разрывные.
Угодили в грязь. По-видимому, ручей — дождей давно не было. Чавкает под ногами. Взлетает ракета. Плюхаемся лицом, руками, животом прямо в вязкую, холодную жижу. Уголком глаза, из-под локтя слежу за медленно плывущей в черном небе ослепительно дрожащей звездой.
— Ну, где будем?
Навалившись на меня плечом, сержант дышит мне в самое ухо. После яркого света кругом ничего не видно. Даже лица не видно. Только теплое, пахнущее семечками дыхание.
— Как вспыхнет ракета, смотри налево… — От напряжения голос у меня слегка дрожит. — Увидишь бочку железную. Начнешь от нее… И вправо метров на пятьдесят… В три ряда… В шахматном… Как говорили.
Слова вылезают с трудом, и каждое из них приходится чуть ли не силой выталкивать.
Гаркуша ничего не отвечает. Отползает в сторону. Я это только слышу, но не вижу. Через минуту опять чувствую на своем лице его дыхание.
— Товарищ лейтенант…
— Что?
— Я немножко выше возьму. А то замерзнет вода, и тогда…
Опять ракета. Гаркуша наваливается прямо на меня. Вдавливаюсь лицом в землю. Стараюсь не дышать. Рот, нос, уши полны воды и грязи. Ракета гаснет. Я подымаю голову и говорю:
— Хорошо.
За минное поле я уже спокоен.
Вытираю рукавом лицо.
Собачья работа все-таки саперская. Темнота, грязь, в тридцати шагах немцы, а свои где-то там, наверху…
И каждой мине надо выкопать ямку, вложить МУВ[7] — трубочка такая с пружинкой, острым, как гвоздь, бойком и капсюлем, — проверить, положить в ямку, засыпать землей, замаскировать. И все время прислушивайся, не лезут ли немцы, и в грязь бултыхайся, и не шевелись при каждой ракете.
Слышно, как бойцы осторожно вываливают мины из мешков.
За час они, по-моему, управятся.
А мне сейчас же на свежую память за формуляры и отчетные карточки на минные поля браться надо. Будет у меня этой писанины каждую ночь. В трех экземплярах, да еще схему с азимутами и привязками, и бланков вдобавок нет все сам, от руки.
Взбираюсь на гору. Два или три раза чуть не обрываюсь. Ничего не видно, хоть глаз выколи. Все руки об кустарник колючий какой-то, в шипах, исколол.
Бойцы молча копают. Слышно только, как лопатой о землю ударяют. Кто-то совсем рядом со мной — в темноте ничего не видно — хрипло, вполголоса, точно упрямую лошадь, ругает твердую, как камень, землю.
— Хоть бы пару кирок на батальон дали. А то лопаты называется. Масло ими резать.
Кирки… Кирки… Где же их достать? Чего бы только я не дал за два десятка кирок! Кажется, никогда в жизни ни о чем я так не мечтал, как сейчас о них. А сколько их в Морозовской на станции валялось. Горы целые. И никто на них смотреть не хотел. Все водки и масла искали.
Так и за месяц не окопаемся.
В начале первого появляется луна. Косощекая, оранжевая, выползает откуда-то со стороны Волги. Заглядывает в овраг. Через полчаса там нельзя уже будет работать. А их всего четверо и сто мин…
А луна ползет, ползет, становится желтой, затем белой. На все ей плевать. По-моему, она даже быстрее обычного сегодня подымается, точно спешит куда-то или с выходом опоздала. И как назло, немецкая сторона в тени, а наша с каждой минутой все светлее, светлее. Последние остатки тени медленно, точно нехотя, отступая, сползают вниз, один за другим оставляя кусты, прижимаясь ко дну.
Кто-то ищет меня. Молодой, почти детский срывающийся голос. Связной Карнаухова, кажется.
— Лейтенанта, комбата, не видали?
— Це якого? Що з биноклем ходить? — отвечает чей-то голос откуда-то снизу, верно из щели.
— Да нет. Не с биноклем. Комбата. Командира батальона. В пилотке синей.
— А-а. В пiлотцi синiй… Ну, так би i сказав, що в пiлотцi. А то комбат… Хiба всiх iх за день начальникiв запамьятаеш…
— Ну так где он?
— А я не бачив, — добродушно отвечает голос. — Не було його, iй-богу, не бачив.
— Фу ты, дура какая.
— Може, Фесенко бачив… Фесенко, а Фесенко…
Я направляюсь в сторону разговора. Фесенко из другой щели так же добродушно и неторопливо отвечает, что "якийсь тут був з начальникiв, на командира роти ще и кричав, що не так копаемо, але куди вiн подавсь — бiс його знае…".
— Кто меня ищет?
— Это вы, товарищ лейтенант? — вытягивается передо мной маленькая, тоненькая фигурка.
— Я… И не вытягивайся, ложись. Садится на корточки.
— Ну, в чем дело?
— С КП вашего звонили, чтоб шли туда срочно.
— Меня? Срочно? Кто звонил?
— Я не знаю… Полковник, что ли, какой-то. Какой полковник, откуда он взялся? Ничего не понимаю.
— И срочно, сказали, в три минуты чтобы… Не доходя карнауховского подвала, наталкиваюсь на Валегу. Бежит сломя голову. Запыхался.
— Полковник ждут вас. Командир дивизии, что ли… С орденом… И еще какие-то с ним… Харламов, младший лейтенант, чего-то путают там. А они ругаются.
Вечно этот Харламов, будь он проклят. Навязался на мою шею. Адъютант старший называется, — начальник штаба… На кухне ему, а не в штабе работать.
Немцы вдруг подымают стрельбу, и мы добрых пятнадцать минут лежим, уткнувшись в землю носами.
7
Полковник, невысокого роста, щупленький, точно мальчик, с ввалившимися, как будто нарочно втянутыми щеками и вертикальными, напряженными морщинами между бровями, сидит, подперев голову рукой. Шинель с золотыми пуговицами расстегнута. Рядом — наш майор. Между колен — палочка. Еще двое каких-то.
Харламов — навытяжку, застегнутый и подтянутый. Впервые его таким вижу. Моргает глазами.
Прикладываю руку к козырьку. Докладываю — батальон окапывается, ставим мины. Два больших черных глаза не мигая смотрят на меня с худого лица. Сухие, тонкие пальцы слегка постукивают по столу.
Все молчат.
Я опускаю руку.
Пауза несколько затягивается. Слышу, как Валега учащенно дышит за моей спиной.
Черные глаза становятся вдруг меньше, суживаются, и бескровные, в ниточку, губы как будто улыбаются.
— Вы что? Дрались с кем-нибудь? А?
Молчу.
— Дайте-ка ему зеркало.