Повітряні змії - Ромен Гарі
Я заметил, что она всегда носит одну и ту же брошь, приколотую к платью, маленькую золотую ящерицу, которой, видимо, очень дорожит. Когда она была озабочена, её пальцы всегда играли брошью.
— Ваша ящерица очень красива, — сказал я однажды.
— Красива или некрасива, ящерица — это животное, которое живёт с незапамятных времён и умеет, как никто, скользить между камней.
У неё был мужской голос, и когда она сердилась, то принималась ругаться как извозчик, — говорят: "как извозчик", но я ещё никогда не слышал у себя в деревне, чтобы кто-нибудь употреблял такие слова, — и грубость её высказываний была такова, что в конце концов это смутило саму мадам Жюли. Однажды вечером она замолчала, произнеся скромное "дерьмовая шлюха" в сопровождении других слов, которые я предпочитаю не приводить из уважения к той, кому я стольким обязан, прервала свою негодующую речь, касающуюся каких-то неприятностей с полицией в меблированных комнатах, и начала размышлять:
— Всё-таки это странно. Это со мной бывает только по-французски. Со мной никогда этого не бывало на венгерском или немецком. Может быть, мне не хватало слов. И потом, в Буде и в Берлине клиенты были другие. Самые приличные люди. Они часто приходили в смокинге, даже во фраке, после оперы или театра, и целовали руку. А здесь одно дерьмо.
Она задумалась.
— Нет, так не пойдёт, — решительно объявила она. — Я не смогу себе позволить быть вульгарной.
И она закончила загадочной фразой, которая, по-видимому, нечаянно у неё вырвалась, так как она ещё не полностью доверяла мне:
— Это вопрос жизни и смерти.
Она взяла со стола свою пачку "Голуаз" и вышла, оставив меня в большом удивлении, потому что я не видел, каким образом грубость её речи может представлять для неё такую опасность.
Моё удивление сменилось изумлением, когда эта уже немолодая женщина начала брать уроки хороших манер. Старая барышня, бывшая раньше директрисой девичьего пансиона, стала приходить два раза в неделю, чтобы помочь ей приобрести то, что она называла "благовоспитанностью" — слово, вызвавшее в моей памяти худшие воспоминания о моих унижениях в Гродеке: дело с украденными ценностями, отношения с Хансом и торжественную стойку Стаса Броницкого, когда этот сукин сын, выражаясь языком мадам Жюли, полностью соглашаясь, чтобы я был любовником его дочери, предложил мне отказаться от сумасшедшей надежды жениться на Лиле ввиду моего низкого происхождения и выдающегося величия фамилии Броницких. Моё раздражение усилилось, когда я услышал, как наставница объясняет мадам Жюли, что она понимает под "благовоспитанностью":
— Видите ли, дело не в том, чтобы приобрести манеры, отличающиеся от манер низших слоёв общества. Наоборот, прежде всего это не должно казаться приобретённым. Надо, чтобы это имело естественный вид, в некотором роде врождённый…
Меня возмущала любезная улыбка, с которой мадам Жюли принимала эти наставления, она, так часто осыпавшая бранью клиента за то, что он "позволял себе". Она не проявляла ни малейшего нетерпения и подчинялась. Я заставал её держащей карандаш то зубами, то губами и декламирующей басню Лафонтена, делая перерывы, чтобы проводить пару, что случалось часто, так как каждая из девиц с лёгкостью принимала по пятнадцать — двадцать клиентов в день.
— Выходит, что у меня простонародный выговор, — объяснила она мне. — Ну да, площадь Пигаль. Эта старая саранча называет это "народный говор" и прописала мне упражнения, чтобы я от него избавилась. Я знаю, что у меня дурацкий вид, но что ты хочешь: раз надо, значит надо.
— Почему вы так стараетесь, мадам Жюли? Это меня не касается, но…
— У меня свои причины.
Походка также причиняла ей много забот.
— Хожу как мужик, — признавала она.
Она тяжело переваливалась с одной ноги на другую, и это сопровождалось покачиванием плеч и приподнятых рук с оттопыренными локтями, походка, в которой действительно не было ничего женского и которая напоминала движения профессиональных борцов на ринге. Мадемуазель де Фюльбийак очень об этом сожалела:
— Вы не можете так ходить в обществе!
В результате я мог видеть хозяйку осторожно перемещающейся из одного конца гостиной в другой с тремя-четырьмя книгами на голове.
— Держитесь прямо, мадам, — приказывала мадемуазель де Фюльбийак, отец которой был морским офицером. — И прошу вас, не держите всё время во рту окурок, это выглядит очень некрасиво.
— Вот дерьмо, — говорила мадам Жюли, когда пирамида книг шумно рушилась. И тут же добавляла:
— Мне надо отучиться от этой привычки ругаться. Это может вдруг вылезти в неподходящий момент. Я столько раз в своей жизни говорила "дерьмо", что это стало второй натурой.
У неё была "не наша" внешность, на что несколько раз указывала мадемуазель де Фюльбийак; она казалась мне немного похожей на цыганку. Много лет спустя, когда я приобрёл некоторые познания в области искусства, я понял, что черты Жюли Эспинозы напоминали женские лица на византийских мозаиках и изображения на саркофагах в пустыне Сахаре. Во всяком случае, это лицо напоминало об очень древних временах.
Однажды, войдя в контору, где клиенты оплачивали комнату, перед тем как подняться наверх с девицей, я обнаружил Жюли Эспинозу сидящей за стойкой с раскрытым учебником истории в руке. Закрыв глаза и держа палец на книжной странице, она читала наизусть, как бы стараясь выучить урок:
— … Таким образом, можно сказать, что адмирал Хорти стал регентом Венгрии вопреки своей воле… Его популярность, значительная уже в…
Она заглянула в учебник.
— … значительная уже в семнадцатом году, после битвы при Отранте, так возросла после того, как он разгромил в девятнадцатом большевистскую революцию Белы Куна, что ему оставалось лишь склониться перед волей народа…
Она заметила моё удивление.
— Ну и что?
— Ничего, мадам Жюли.
— Не обращай внимания.
Она поиграла кончиками пальцев своей маленькой золотой ящерицей, потом смягчилась и спокойно добавила:
— Я тренируюсь для того дня, когда немцы будут здесь.
Уверенный тон, с каким она говорила о немыслимом, то есть о том, что Франция может проиграть войну, вывел меня из себя, и я вышел, хлопнув дверью.
Какое-то время я думал, что мадам Жюли старается ради того, чтобы открыть "первоклассное" заведение, но потом вспомнил, что она еврейка, и не мог понять, как она собирается осуществить этот блистательный замысел, если нацисты выиграют войну, в чём она так уверена.
— Вы собираетесь укрыться в Португалии?
Лёгкий тёмный пушок над её губой презрительно дрогнул.
— Я не из тех, кто скрывается.
Она раздавила свою сигарету, глядя мне прямо в глаза:
— Но они мою шкуру не получат, это я тебе говорю.
Меня сбивала с толку эта смесь мужества и пораженчества. Кроме того, я был слишком молод, чтобы понять такую жажду выжить. В моём состоянии тревоги и эмоционального голода жизнь не казалась заслуживающей подобной привязанности.
Жюли Эспиноза продолжала наблюдать за мной. Можно было подумать, что она судит меня и готовится вынести приговор.
Однажды мне приснилось, что я стою на крыше, а мадам Жюли — внизу, на тротуаре, подняв глаза и ожидая моего прыжка, чтобы подхватить меня. Наконец настал момент, когда, сидя на кухне напротив неё, я закрыл лицо руками и разразился рыданиями. Потом она слушала меня до двух часов ночи под шум биде, который практически не прекращался в этой "гостинице транзита".
— Нельзя же быть таким идиотом, — пробормотала она, когда я поделился с ней своим намерением во что бы то ни стало попасть в Польшу. — Просто не могу понять, как это тебя не взяли в армию, раз ты такой идиот.
— Меня признали негодным. У меня сердце бьётся слишком сильно.
— Послушай меня, малыш. Мне шестьдесят лет, но иногда я чувствую себя так, как будто я жила — или пережила, если предпочитаешь, — пять тысяч лет, и даже как будто я была здесь ещё раньше, когда мир рождался. И потом, не забывай, как меня зовут. Эспиноза.-Она рассмеялась. — Почти как Спиноза, философ, может быть, ты слышал о нём. Я могла бы даже отбросить "Э" и называться "Спиноза", так много я знаю.
— Почему вы мне это говорите?
— Потому что скоро дело будет так плохо, наступит такая катастрофа, что твоя болячка в ней растворится. Война будет проиграна, и во Франции будут немцы.
Я поставил свой стакан:
— Франция не может проиграть войну. Это невозможно. Она полузакрыла глаза над своей сигаретой.
— Для французов нет невозможного, — сказала она.
Мадам Жюли встала с пекинесом под мышкой, взяла сумку с бутылочно-зелёного плюшевого кресла. Она вынула оттуда пачку купюр и снова села:
— Для начала возьми это. Потом будут ещё. Я смотрел на деньги на столе.
— Ну, чего ты ждёшь?
— Послушайте, мадам Жюли, на это можно жить год, а мне не так уж хочется жить. Она усмехнулась.
— Дитя хочет умереть от любви, — сказала она. — Тогда ты должен поторопиться. Потому что скоро начнут умирать со всех сторон, и не от любви, поверь мне.
Я испытывал горячую симпатию к этой женщине. Может быть, я начинал догадываться, что, говоря о "проститутке" или "сводне" с презрением, люди таким образом низводят человеческое достоинство на уровень зада, чтобы легче было забыть о низостях ума.
— Всё-таки не понимаю, почему вы мне даёте эти деньги.
Она сидела передо мной в сиреневой шерстяной шали на плоской груди, со своим шлемом чёрных волос, глазами цыганки и длинными пальцами, которые играли маленькой золотой ящерицей, приколотой к корсажу.
— Конечно, ты не понимаешь. Поэтому я тебе объясню. Мне нужен такой парень, как ты. Я составляю себе небольшую группу.
Так в феврале 1940 года, когда англичане пели: "Мы будем сушить своё бельё на линии Зигфрида", афиши кричали: "Мы победим, потому что мы сильнее", а "Прелестный уголок" звенел тостами за победу, старая сводня готовилась к немецкой оккупации. Не думаю, чтобы в то время кому-нибудь ещё пришла мысль организовать то, что позже назвали "сетью Сопротивления". Мне было поручено установить контакты с некоторыми людьми, в том числе с одним специалистом по подделыванию документов, после двадцати лет тюрьмы всё ещё скучавшим по своему ремеслу, и мадам Жюли так убеждала меня хранить тайну, что даже сегодня я едва отваживаюсь написать их имена. Среди них был господин Дампьер, который жил один с канарейкой, — к чести гестапо, надо заметить, что канарейку они помиловали и приютили, после того как в 1942 году господин Дампьер умер от сердечного приступа во время допроса.