Тарас Шевченко та його доба. Том 2 - Рем Георгійович Симоненко
Я подошёл под благословение. Пушкин – тоже, прося его сесть. Монах начал извинением, что, может быть, помешал, но потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал увидеть знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого, которого очень давно не видал. Ясно было, что настоятелю донесли о моём приезде и что монах хитрил.
Хотя посещение было вовсе некстати, но я всё-таки хотел faire bonne mine a mauvais jeu48 и старался уверить его в противном: объяснил, что я Пущин такой-то, лицейский товарищ хозяина, а что генерал Пущин, его знакомый, командует бригадой в Кишинёве, где я в 1820 году с ним встречался. Разговор завязался о том, о сём. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу.
Я рад был, что мы избавились (от) этого гостя, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал свою досаду, что накликал это посещение.
– Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре.
Тут Пушкин, как ни в чём не бывало, продолжал читать комедию; я с необыкновенным удовольствием слушал это выразительное и исполненное жизни чтение, довольный тем, что мне удалось доставить ему такое высокое наслаждение.
Потом он мне прочёл кое-что своё, большею частью в отрывках, которые впоследствии вошли в замечательных его пиес; продиктовал начало из поэмы «Цыгане» для «Полярной звезды» и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы».
Время не стояло. К несчастию, вдруг запахло угаром. У меня собачье чутьё, и голова моя не выносит угара. Тотчас же я отправился узнавать, откуда эта беда, неожиданная в такую пору дня. Вышло, что няня, воображая, что я останусь погостить, велела в других комнатах затопить печи, которые с самого начала зимы не топились. Когда закрыли трубы – хоть беги из дому! Я тотчас распорядился за беззаботного сына в отцовском доме: велел открыть трубы, запер на замок дверь в затопленные комнаты, притворил и нашу дверь, а форточку открыл.
Всё это неприятно на меня подействовало не только в физическом, но и в нравственном отношении. «Как, – подумал я, – хоть в этом не успокоить его, как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту, было где подвигаться в зимнее ненастье!» В зале был биллиард; это могло бы служить для него развлеченьем. В порыве досады я даже упрекнул няню, зачем она не велит отапливать всего дома. Видно, однако, моё ворчанье имело некоторое действие, потому что после моего посещения перестали экономить дровами. Г-н Анненков в биографии Пушкина говорит, что он один иногда играл в два шара на биллиарде. Ведь не летом же этим он забавлялся, находя приволье на божьем воздухе, среди полей и лесов, которые любил с детства. Я не мог познакомиться с местностью Михайловского, так живо им воспетой: она тогда была закутана снегом.
Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить. На прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы ещё чокнулись стаканами, но грустно пилось, как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьём на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин ещё что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Двери скрипнули за мною…
Один з найдорогоцінніших скарбів сибірського засланця І. І. Пущіна
Сцена переменилась.
Я осужден: 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог49. Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьёва50 и отдаёт листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединённый,
Печальный, снегом занесённый,
Твой колокольчик огласил.
Молю святое провиденье:
Да голос мой души твоей
Дарует то мне утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней.
Псков, 13-го декабря 1826.
Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог его обнять, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнании. Увы, я не мог даже пожать руку той женщины, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла моё чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось.
Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого пред самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла наконец исполнить порученное поэтом. По приезде моём в Тобольск в 1839 году я послал эти стихи к Плетнёву51; таким образом были они напечатаны; а в 1842-м брат мой отыскал в Пскове самый подлинник Пушкина, который теперь хранится у меня в числе заветных моих сокровищ.
В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являвшимися в свет, получая почти все современные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нём некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи – «19 октября 1827 года»:
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы.
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои,
И в счастье, и в житейском горе,
В стране чужой, в пустынном море
И в тяжких пропастях земли!
И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребённых, которых они не досчитывали