Чайковський - Гребінка Євген
Это было знаком к ужину: в минуту казаки уселись за столы, где кто попал; пошли по рукам михайлики, поднялись речи, шум, смех.
— Да у вас на Сечи едят чисто, опрятно, а как вкусно, Хоть бы гетману! — говорил Алексей своему товарищу Никите. — Одно только чудо...
— Знаю, — отвечал Никита, — что мы едим из корыт? Правда?
— Правда.
— Слушаи-ка нашу поговорку: вы едите с блюда, да худо, а мы из корыта досыта...
— Дурни ж наши гетманцы: они перенимают у Запорожья только дурное, а на хорошее не смотрят.
— Люблю за правду; видно, что будет казак. Выпьем еще по михаилику.
К концу ужина кухари собрались в кучку среди куреня, атаман встал, за ним все казаки, прочитал молитву, поклонился образам, и все казаки тоже; потом казаки поклонились атаману, раскланялись между собою и отвесили по поклону кухарям, говоря: "Спасибо, братики, что накормили".
— Это для чего? — спросил Алексей Никиту.
— Такая поведенция, из политики. Они такие же казаки, лыцари, как и прочие: за что ж они нам служили? Вот мы их и поважаем
После ужина куренной подошел к деревянному ящику, стоявшему на особом столе, бросил в него копейку и вышел из куреня; казаки делали то же.
— Бросай свою копейку, — сказал Никита Алексею, — завтра на эти деньги кухари купят припасов и изготовят нам обед и ужин.
"Чудные обычаи!" — думал Алексей, выходя из куреня. А вокруг куреня уже гремели песни, звенели бандуры; кто рассказывал страшную легенду, кто про удалой набег, кто отхватывал трепака... И молодая луна, серебряным серпом выходя из-за высокой колокольни, наводила нежный, дрожащий свет на эти разнообразные группы.
VIII
Проснувшись рано утром, Алексей-попович заметил в курене необыкновенное движение— казаки наскоро одевались, брали оружие и торопливо выходили. Возле церкви был слышен глухой гром.
— Зовут на раду, — сказал Никита, — пойдем!
— Пойдем, — отвечал Алексей. — Зачем же нас зовут?
— Придем, так услышим. Может, поход куда или что другое, бог его знает!
Площадь перед церковью Покрова кипела народом; у столба, среди площади, стоял доубищ (литаврщик) и бил в литавры. В растворенных церковных дверях виднелись священники и диаконы в полном облачении. Но вот зазвонили колокола, засверкали перначи, бунчуки, зашумели войсковые знамена; преклоняясь до земли, явился кошевой атаман. Священники вышли к нему со крестами, народ приветствовал громким "ура". Кошевой был одет, как простой казак: в зеленой суконной черкеске с откидными рукавами,в красных сапогах и небольшой круглой шапочке-кабардинке, обшитой накрест позументом, только булава, осыпанная драгоценными камнями, да три алмазные пуговицы на черкеске, величиною с порядочную вишню, отличали его от рядового запорожца, между тем как бунчужные и другие из его свиты были в красных кафтанах, изукрашенных серебром и золотом.
Кошевой приложился к кресту, взошел на возвышенное место, нарочно для него приготовленное, и, обнажив свою бритую голову, поклонился народу.
— Здоров, батьку!.. — закричал парод и утих. Литавры перестали бить, колокола замолкли.
— Я вас созвал на раду, добрые молодцы, запорожское товариство! Как вы присудите, так тому и быть.
— Рады слушать! — закричали казаки.
— Вам известно, молодцы, что бог взял у нас войскового писаря. Так богу угодно; против его не поспоришь. Жил человек и умер, а место его всегда живи: другой человек живет на нем. Так и мы умрем, и после нас будут жить!
— Правда, батьку! Разумно сказано! — отозвалось в толпе.
— Вот и у нас теперь осталось место войскового писаря; изберите, молодцы, достойного человека.
Кошевой спокойно стал, опершись на булаву, а меж народом пошел говор; тысячи имен, тысячи фамилий слышались в разных концах; не было согласия. Долго стоял кошевой, наконец поднял булаву, махнул — и говор прекратился.
— Вижу, — сказа-л кошевой, — что дело трудное: Ивану хочется Петра, Петру — Грицка, а Грицку — Ивана, и кто прав? Дело темное, в чужую голову не влезешь, будь спор о храбрости, о характерстве, сейчас бы решили — это дело видимое; а письменность не по нас...
— Правда, батьку!
— Хотите ли, молодцы, я вам предложу писаря? Вчера пришел к нам в наше товариство попович из Пирятина; я с ним говорил вчера и удивлялся его разуму. Сам бог его прислал на место покойного; выберите его — и не будет ни по-чьему, а будет по воле господа.
Алексей слушал и пе верил ушам своим.
— Хитрая собака наш кошевой! — шепнул ему Никита, толкая в бок. Между тем народ заговорил:
— Да, он молодец, — кричал один казак, — не задумается над михайликом!
— А какой характерный! — продолжал другой.
— А как играет на гуслях и на бандуре! — подхватил третий — Заморил нас танцами у Варки в шинке.
— Лучше этот, хоть я его и не знаю, нежели пройдоха Стусь! — кричал четвертый.
Говор час от часу делался сильнее, одобрительнее — и вдруг разом полетели кверху шапки: Алексей-попович был избран в войсковые писаря. Тут же, на площади, надели на него почетную одежду, привесили к боку саблю, а к поясу войсковую чернильницу и, вместе с куренными атаманами и прочею знатью, повели на завтрак к кошевому. Простому народу выставили на площади жареных быков и бочку водки.
После завтрака все разошлись; кошевой оставил писаря для занятий по делам войска. Когда они остались одни, долго кошевой смотрел на Алексея и сказал:
— Алексей! Разве ты не узнаешь меня?
— Давно узнал, да не знал, как признаться к тебе.
— Ну, обнимемся, старый товарищ! Вот где мы сошлись с тобой!.. Помнишь Киев? Быстроглазую Сашу? А?
— Помню, Грицко! А как злилось начальство, когда узнало о твоем побеге!
— Неужели?.. Я думаю ..
— Сказали, что ты знаком с нечистою силою, а без нее не выломил бы решетки. И в голову не пришло, что я подпилил ее...
— Век не забуду твоей услуги. А Саша что?
— Три дня плакала, на четвертый утешилась, а на пятый вышла за того ж магистра, что посадил тебя в карцер.
— Вишь, гадкая! Да я об ней больше не думаю... Расскажи. мне лучше, как ты сюда попал? Алексей начал говорить.
— Вот наш кошевой трудящий человек, — говорили за ужином по куреням казаки, — с утра до самого вечера занимался с новым писарем войсковыми делами: писарь у него и обедал.
А у кошевого во весь этот день о войсковых делах и помина не было. Алексей рассказывал ввои приключения, как он попал в Сечь и т. п., и решительно объявил сильное желание умереть. Кошевой утешал его, обещал при случае хлопотать у полковника Ивана, а между прочим, сказал, что скоро будет случай ему отличиться и, заслужа известность храброго писаря, лично просить руки дочери полковника, "потому что (прибавил он) через несколько дней мы отправимся морем жечь крымские берега; наши лазутчики известили, что хан хочет напасть на Украину — чуть узнаем, что татары вышли в поход, мы на чайки и, словно снег на головы, падем на их города и села. А до тех пор ты займи палатку войскового писаря: она вот рядом с моим кошем — тебе теперь, как старшине, не пристало жить в курене; да при людях не показывай вида, что мы старые приятели: запорожцы очень подозрительны — и тогда я мало могу сделать тебе полезного, не рискуя потерять свою власть Ну, прощай, Алексей!
— Прощай, Грицко.
Старые приятели обнялись и расстались.
IX
Веди меня, пустынный житель,
Святой анахорет .
В. Жуковский
Никто в Пирятине не догадался, куда исчез Алексей-попович. Утром нашли на берегу Удая пустую лодку; в ней лежала шапка Алексея, и все положили, что он утонул. Донесли об этом полковнику Ивану.
— Коли утонул, так ищите себе другого попа, — хладнокровно отвечал полковник, а сам к вечеру со всем своим двором уехал в Лубны.
Недели две после возврата полковника в Лубны приехал туда старый запорожец Касьян. Он уже не жил в Сечи, а сидел где-то в степи зимовником, по старой привычке занимался охотою на Великом Лугу и привозил по временам в гетманщину шкуры видных (выдра, loutre) на так называемые кабардинские шапки, которые были в великой моде на Запорожье и, из подражания, очень уважались на гетманщине. Распродав свой товар и купя кое-что в Лубнах для домашнего обихода, Касьян возвращался домой.
Запорожцы никогда не ездили ни в каком экипаже; но везти разные громоздкие вещи верхом было Касьяну неловко. Касьян купил в Лубнах беду, то есть повозку на двух колесах, запряг в оглобли оседланную лошадь и поехал, проклиная при каждом толчке глупую езду в повозках.
— Наказал меня бог проклятыми оглоблями, — ворчал Касьян, — давят коня в бока, да еще и развязываются. Ну, бурый, ну, старик! Наказала и тебя лихая година! Были мы с тобой, бурый, молоды... Ой-ой! Скверная трясучка словно кулаком в бок хватила. Ну, бурый! Днепр недалеко, напою... Так ли, бывало, ездишь в старину! Опять развязалось! Тьфу ты, наказание, сущая бабья езда; молоко бы только возить... Стой, бурый!
Касьян привязал оглоблю к хомуту, для крепости затянул зубами узел и проворчал: "Чего лучше? Настоящий калмыцкий узел, после этого разве калача ей захочется, проклятой оглобле!" Сел на беду, весело махнул кнутом и запел:
Славно жить на кошу:
Я земли не пашу,
А парчу все ношу;
Я травы не кошу,Сыплю золотом!
Тра-ла-ла! Тра-ла-ла!
— Эх, бурый, выноси! Днепр недалеко.
На войне не шучу,
А на смерть колочу,
Без войны я кучу,
Да кучу, как хочу,
В свою голову!.
Тра-ла-ла! Тра-ла ла!
— Здоров, дядьку! — зазвучал чистый, приятный голос за повозкою.
— Тьфу ты, нечистая сила, как человек сзади подкрался!.. Здоров, хлопче!
— Я не подкрался, дядюшка, а скакал верхом; вольно ж тебе было не слышать.
— Тут не до того, что прислушиваться; проклятые оглобли так и разлазятся, словно живые раки из горшй; так умаешься, так умаешься...
— Что запоешь песню.
— Ого, какой вострый! И песню запоешь; так что же? Тут степь, а в степи воля; пою, коли хочется...
— Не сердись, дядюшка Касьян, я пошутил только. Коли хочешь, п я с тобой спою.
— А ты почему знаешь, что я Касьян?.. Может быть, я Демьян или Митрофан...
— Как не знать! Тебя все Лубны знают; у тебя мой двоюродный дядюшка купил себе шкуру.
— А зась ему, твоему дядюшке, ходить в моей шкуре: пусть свою носит.
— Э, дядюшка Касьян, будто я сказал твою шкуру! Известно, купил звериную шкуру того зверя, что на плавнях раки ест; вот у меня из него шапочка
— Хорош казак, не знает какую шапку носит.
— Не до того было прежде, дядюшка, все учился, и сабли в руки не брал.