Чайковський - Гребінка Євген
А наши путники все ехали да ехали на юго-восток, кругом были степь да небо; но характерник ехал как по битой дороге, и через несколько дней они были близко Сечи.
Характерник остановился, слез с лошади, протер ей ноздри, что посоветовал сделать и Алексею, и отпустил ее пастись, привязав конец чумбура (длинного ременного повода) к своему поясу, потом сел на траву, поджав ноги по-турецки, и сказал Алексею:
— Садись, братику.
Алексей сел.
— Ну, вот мы скоро будем в Сечи, — продолжал характерник, набивая и раскуривая трубку.
— А далеко ли она?
— Отсюда не видно, а подъедешь ближе — и шапкою докинешь.
— Ты уж и рассердился, батьку?
— Я не сержусь. А как можно доброму казаку прямо допрашиваться чего-нибудь? . Будто баба, у которой язык чешется, или еврей нечистый!.. Ты еси еще дурень во казачестве, как я вижу. Казак все знает, а чего и не знает, никогда не спрашивает, разве выведывет политично Ты сказал бы "Должно быть, к вечору доедем", а я отвечал бы. "Разве на птице, дай бог завтра к вечеру" Вот ты и смекнул бы, как оно есть. Это раз. А другое: не зови меня больше ни батьком, ни дядьком, на гетманщине дело иное там я вам всем дядько, и вашему полковнику, да и на гетмана не очень смотреть стану: там я запорожец. Вот что! На охоте я был ваш ватажок, начальник, вы меня и звали батьком А тут мы все равны я казак славного Запорожья, ты пристаешь в наше товариство — мы равны. Называй меня, братику, просто Никита Прихвостень.
— Прихвостень?..
— Что? Не нравится мое прозвище?.. Посмотрим, какое еще тебе дадут! У нас все переменяют прозвища, да не в прозвище дело; не оно тебя скрасит, а ты его скрась Я простой человек, так себе, прихвостень, а на войне Прихвостень впереди всех, а Прихвостню кланяются куренные, и сам кошевой говорит "Прихвостень — настоящий казак". Это да. А третье, как бы ты прежде ни был дружен с нашим кошевым, не признавайся к нему сразу, пока он сам тебе не скажет, что тебя помнит Было время, вы бурсаковали вместе — хорошо, бурсаковали так бурсаковали — и кончено Теперь он великий начальник, ему не покажется, коли всякая дрянь станет к нему лезть в приятели, ты не дрянь сам по себе, да в казачестве еще теленок. Понимаешь?
— Может, и так
— Так оно и есть. Теперь у меня к тебе есть просьба. Любишь ли ты хмельное?
— Употребляю из политики, как следует человеку, а не то, чтоб великий был охотник.
— Так после чарки, другой, десятой, не порывает ли тебя прогулять все, дочиста, до нитки, не тянет ли даже душу заложить?..
— Такой оказии не бывало.
— Ну, ладно! Спрячь, пожалуйста, вот эти пять дукатов и не отдавай мне, как бы я ни просил, как бы ни приказывал, что бы ни делал — не отдавай до Сечи, а с остальными я управлюсь.
— Пожалуй А те все прокутишь?
— Прокучу!. Да и на беса ли они мне? В Сечи все общее, что твое, то мое, такое уже братство, все общее, кроме коня и оружия, это уже связано с душою, как чубук с трубкою — его не разрознишь. Я бы и пяти дукатов не оставил, да знаешь, нужно поклониться куренному и кошевому, не будь этого, все пустил бы на волю. После чарки у меня так вот и загорится в глазах, хочется музыки, песней, грому, распахнется казацкая душа, гуляй!.. А тут, верно, за грехи мои, явится чертенок и сядет на носу... ей-богу, вот так-таки и сядет верхом, как на кобылу, и вижу, да не могу снять, так и ездит, так и вертится и шепчет: "Давай, Никита, денег на водку". Чуть замешкаешь или второпях не отыщешь скоро кармана, так ущипнет, проклятый, за кончик носа, что слезы градом побегут, а сам оборотится ко мне и язык показывает. Вот какая оказия! Порой не вытерпишь, дашь ему щелчка, кажись пропал, только на носу затуманится; прошел туман — опять сидит проклятая тварь и щиплет за нос!..
— Где же будешь кутить, брате Никита?
— Опять спрашиваешь по-бабьи! Ох, мне эти белоручки-гетманцы!.. Казак не без доли. Садись, поедем.
Казаки поехали крупною рысью. Скоро Никита начал оглядываться по сторонам, приложил кулак к правому глазу, долго всматривался вдаль и закричал;
— Так и есть, вот близко. Берег, Алексею!
— Где?
— Разве ты не видишь впереди ничего?
— Ничего, кроме птицы.
— Вот эта птица, что летает, и есть берег.
— Мало ли мы видели птиц!
— Птица птице рознь: это ворона, вот что хорошо...
— Ворона — птица так себе.
— Оттого и хорошо, что так себе; ворона — дурак; вольный Кречет, словно казак, быстро летает по дикой степи, а ворона мужиком дело, трется около жилья; увидел ворону — и жилье близко... Скачи за мной...
Через полчаса казаки прискакали на край крутого оврага, подле его глубоко, чуть приметною тесемкою вился по песчаному дну маленький ручеек; по сторонам громоздились, торчали огромные серые скалы; в расселинах лепился терновник, шиповник и выбегал прямыми зелеными побегами гордовый кустарник, очень известный на юге по своим крепким, бархатистым чубукам Внизу молодая девушка, сидя на камне у берега ручья, мыла ноги.
— Вот и Варкина балка (Варварин овраг), — сказал Никита, — тут ее и зимовник.
Девушка быстро запрокинула назад голову, взглянула вверх, вскрикнула и исчезла.
— Экая проворная Татьяна! — проворчал Никита. — Это племянница Варки, веселая девушка!
— А Варка кто?
— Варка вдова нашего казака, по смерти мужа держит шинок тут неподалеку от Сечи. Духу мужского нет здесь, все бабы — она да ее племянницы; а живет хорошо, все деньги наши сиромы (безродные, холостяки) тут оставляют. Тут пьют, тут гуляют, тут... А вот она сама.
В это время шагах в двадцати из-за скалы показалась женщина лет сорока; волосы ее были убраны под казацкую шапочку-кабардинку; лицо и шея смуглые, загорелые, над темными сверкавшими глазами черною скобкою лежали густые сросшиеся брови; за поясом у нее была пара пистолетов и татарский нож, в руках турецкая винтовка. Уставя дуло винтовки против казаков, она грозно спросила: "По воле или по неволе?"
— Вот так лучше! — отвечал захохотав Никита. — Известно, по воле! И своих не узнала. Варка Ивановна .
— Тьфу вас к черту! — сказала Варка, опуская винтовку.— Напугали меня. Думала нивесть кто, так принарядился Никита Прихвостень! Откуда, коли по воле?
— Пшеницу пололи.
— Доброе дело! А куколя много?
— Есть, небого! — отвечал Никита, побрякивая в кармане дукатами. — Пока с собою носим.
— Милости просим! Отваливайте же камень.. А это новитний (новичок)?
— Еще теленок, а будет волком.
Казаки отвалили камень, и им представилась узкая тропинка, по которой с трудом сошли они и свели лошадей. Лошадей спрятали под навес скалы, а сами отправились в шинок.
Шинок был вроде грота или землянки; он состоял из большой комнаты и двух маленьких по сторонам; маленькие были спальни хозяйки и трех ее племянниц, а большая служила сборным местом для казачьих оргий. Вокруг, под стенами, стояли лавки и столы, в углу бочка пенника, на которой часто, сидя верхом, засыпал какой-нибудь характерник; над нею, в нише, стояли бутылки с разными настойками, ковши, стаканы, на стенах висели сабли, ружья и пистолеты.
Угрюмый Никита вовсе переменился, войдя в этот чудный шинок, где уже ожидала их Варка с бутылкою и чаркою в руках; три девушки, очень недурные, сидя у окна, что-то шили.
Сонце низенько, вечір близенько,
Прийди до мене, моє серденько!
— весело пропел Никита, принимая чарку; выпил, разгладил усы и, обратись к девушкам, сказал:
— Здравствуйте, мои перепелочки! Живи, здоровы? Ждали в гости доброго казака?
— Куда как ждали! — закричали девушки в один голос. — Много вас таких поганых!
— Та-та-та, го-го-го, затрещали, сороки! А покажет поганый польское золото, не так запоете... Ба! Что это за новый крест у вас на том берегу?
— То так, — отвечала шинкарка, — третьего дня подгуляли хлопцы, немного поспорили, да один и остался на месте.
— Все по-прежнему, горячие головы! Кто ж остался?
— Старый хрен, войсковый писарь, — сказала смеясь Татьяна, — стал меня целовать, дурень, при всех; я закричала: казаки заступились за меня, да Максим Шапка так как-то нечаянно хватил его саблею, что он уже и не встал с места.
— А попробую я поцеловать тебя; посмотрю, убьет ли кто меня, — сказал Никита, обвивая рукою шею Татьяны.
— Отвяжись! Еще не выросли руки обнимать меня! Право, закричу, сейчас закричу! Вот, вот, вот закричу!
— А я тебе вот этим рот зажму, — говорил Никита, — держи покрепче зубами! — И, дав ей в рот червонец, начал целовать, приговаривая: "Экая королевна!" — Что ты сидишь, братику Алексею, как ополудни сова на березе? Пей, гуляй — я плачу! Видишь, как весело! Пой песню, подтягивай за мной:
Давай, Варко,
Еще чарку,
И поповичу под варку.
Выпьем — небу станет жарко!
Ox, моя Татьяна,
Чернобрива кохана!
У красавицы шинкарки,
У казацкой тетки Варки,
Много водки, меду, пива,
И племянницы на диво!
Ox, моя Татьяна,
Черноброва кохана!
Белогруда и красива
Татьяночка чернобрива,
И блестит меж казаками,
Как дукат меж пятаками!
Ох, моя Татьяна,
Чернобрива кохана!
Вот вам и песня, сейчас сразу сложил, такая моя натура казацкая — хмель в голову, песня из головы, а ничему не учился... Эх, братику Алексею! Что-то было б из меня, если б учили, как вашего брата!
К вечеру приехали еще человека четыре казаков поминать, как они говорили, покойного писаря, и поднялась страшная кутерьма. Никита бросал злотые и червонцы и, беспрестанно щелкая себя по носу, ворчал:
"Уж тут! Уж уселся, проклятый! Вот божее наказание!"
— Если б музыку, — сказали казаки, — то-то была бы потеха!..
— Истинная была бы потеха, — прибавил Никита.
— У меня есть бандура; Супоня на прошлой неделе заложил за бутылку водки, — говорила шинкарка. — Играйте, коли умеете.
— Хорошо! Хорошо! — закричал Никита. — Давай ее сюда!
— Давай ее сюда! — закричали казаки. Принесли бандуру.
— Хорошо! — говорили казаки, посматривая друг на друга, — Да кто ж сыграет?
— Кто сыграет? Эка штука! Мало я видел играющих! Кто хочет, пусть и играет, только не я.
— И не я! И не я! И не я! — отозвалось со всех сторон.
— Это б то вышло: есть в кувшине молоко, да голова не влазит! — сказал Никита. — Не умеешь ли ты, Алексей? Ты человек грамотный.
— На гуслях то я немного маракую, а на бандуре никогда не пробовал, — отвечал Алексей.
— Пустое! Гусли, бандура, балалайка, свистелка — все одно, все играет, все веселит! Ей-богу, оно все родня между собою! Играй!
Алексей положил бандуру на колени, как гусли, взял два-три аккорда, и вышла какая-то музыкальная чепуха вроде казачка.