Бабин яр - Кузнецов Анатолій
Это дело – проще пареной репы. Мы ехали на огромный Евбаз – при советской моде на сокращения это значило "Еврейский базар", а как теперь евреев больше нет, то в газете его стали именовать "Галицкий базар", но, странно, название не привилось, все говорили только "Евбаз". Высматривали там подводы с немцами или мадьярами и вступали в торговлю:
– Цигареттен ист?
– Драй гундерт рубель.
– Найн, найн! Цвай гундерт!
– Никс.
– Йа, йа! Эй, зольдат, цвай гундерт, битте!
– Вэ-ег!
– Цвай гундерт, жила, кулак, слышишь? Цвай гундерт!
– Цвай гундерт фюнфциг...
Они были спекулянтами что надо, продавали любое барахло и торговались, дрались, но в конце концов коробку в двести сигарет отдавали за двести рублей. Только с трудом.
В этом деле одна тонкость: когда торгуешься с немцем, нужно не только работать языком, но доставать деньги и совать ему под нос; при виде денег он нервничает, невольно тянется рукой взять, ну, а взял – значит, продал.
В первый раз нас здорово облапошили: распечатали дома коробки, а в них недостает штук по пятнадцать сигарет. Немцы проделали дырочку и проволокой повытаскивали. Потом мы, покупая, распечатывали на месте и проверяли пачки. Такой, понимаете, широкий диапазон: с одной стороны, культурное обновление ни больше, ни меньше как всего мира, с другой – грязное белье с убиваемых снимают и сигареты проволочкой таскают.
И вот мы носились по Куреневке с утра до ночи – по базару, у трамвайного парка, а к концу смены у заводских ворот, – и пачку удавалось распродать дней за пять, заработав на ней двести же рублей. Целых полтора кило хлеба за пять дней, это уже был серьезный заработок.
Итак, в половине седьмого утра я уже курсировал вдоль очереди, утюжил базар, бодро вопя:
– Есть сигареты "Левантэ", крепкие первосортные сигареты "Гунния", два рубля штука, дядя, купи сигарету, не жмись, все равно погибать... твою мать!
Попутно собирал окурки, мы из них добывали табак и продавали на стаканчики.
В семь часов утра двери магазина открылись. Невозможно было разглядеть, что там творится: смертельная давка, хрипы, визги.
Первые, получившие муку, вылезали растерзанные, избитые, мокрые, но со счастливыми лицами, крепко сжимая мешочки, припорошенные настоящей – не во сне, не в сказке – белой мукой.
Я наведывался к своему месту, но очередь пока не подвинулась, зато за мной был теперь такой же хвост, как и впереди.
Бабы рассказывали, что в Дымере расстреляны несколько мужчин за то, что слушали детекторный приемник; что в оперном театре идет "Лебединое озеро", но написано:
"Украинцам и собакам вход воспрещен".
Понизив голос, говорили, что немцев совсем остановили, что под Москвой их тьма полегла, что они не взяли даже Тулу и что ожидается открытие второго фронта в Европе. Я жадно слушал, чтоб дома рассказать. О, беспроволочный народный телеграф! Зачем запрещать слушать радиоприемники: это бесполезно... Нужно только слушать, что люди упорно говорят, и оно почти всегда оказывается правдой.
В восемь часов показались трамваи с немецкими детьми. Многие начальники приехали в Киев с семьями, и вот они отправляли детей на день в Пущу-Водицу, в санаторий, а вечером трамваи везли их обратно. Это были специальные трамваи: спереди на каждом портрет Гитлера, флажки со свастикой и гирлянды из хвои.
Я побежал навстречу, чтобы рассмотреть немецких детей. Окна были открыты, дети сидели свободно, хорошо одетые, розовощекие, вели себя шумно – орали, визжали, высовывались из окна, прямо зверинец какой-то. И вдруг прямо мне в лицо попал плевок.
Я не ожидал этого, а они, такие же, как я, мальчишки, в одинаковых рубашках (гитлерюгенд?), харкали, прицеливались и влепливали плевки в меня с каким-то холодным презрением и ненавистью в глазах. Из прицепа плевались девочки. Ничего им не говоря, сидели воспитательницы в мехах (они обожали эти меха, даже летом с ними не расставались). Трамвай и прицеп проплыли мимо меня, ошарашенного, и мимо всей очереди, как две клетки со злобствующими, визжащими обезьянами, и они оплевали очередь.
Пошел я к ручью, и ноги у меня были как ватные. Положил на песок свою коробку с сигаретами, долго умывался, чистил пиджак, и в животе, в груди что-то металлически засосало, словно туда налили кислоты или красноватого люизита.
В одиннадцать часов полиция навела, наконец, порядок. Двери, которые были уже без стекол, закрыли, впускали десятками, но очередь почему-то совершенно не подвигалась. Становилось жарко. В полдень немецкие жандармы провели, толкая в спины, двух арестованных парней, и по тому, как их вели, наставив автоматы, было понятно, что этим парням уже не жить. Но зрелище было обычным и никаких пересудов в очереди не вызвало.
Сигареты раскупались плохо. Я раскинул мозгами и решил испробовать способ, к которому прибегал не раз. На всех базарах ходили дети с кувшинами, пели протяжную песенку:
Кому воды хо-лод-ной,
Кому воды-ы?
Пошел домой, взял бидон и кружку, двинулся вдоль очереди, распевая во весь голос. Кружка – двадцать копеек, от пуза – сорок. Наторговал полкармана мелочи, но это было ничто, мусор. Немецкие пфенниги шли один за десять копеек, были это какие-то дрянные алюминиевые кружочки, почерневшие от окиси, но с орлом и свастикой. Обменял у торговок мелочь на одну новенькую хрустящую марку. Хорошо: время не потерял.
В четыре часа дня стали кричать, чтобы очередь расходилась: всем не хватит. Что тут поднялось!
Очередь распалась, у дверей опять началось побоище. Я чуть не заревел от обиды и кинулся в эту драку. Взрослые дрались, а я полез между ногами, раздвигал колени, скользил змеей, чуть не свалил с ног полицейского – и прорвался в магазин.
Здесь было относительно свободно, продавцы со страхом косились на дверь, которая трещала, и кричали:
– Всё, всё, кончается!
Но они еще отрывали талоны и выдавали кульки. Молча заливаясь слезами, я пролез к прилавку, где душилось человек тридцать. Растерзанный, красный дядька кричал, размахивая паспортом:
– Я завтра еду в Германию! Вот у меня штамп стоит!
– Отпускаем только тем, кто в Германию, – объявил заведующий. – Остальные не толпитесь, расходитесь!
Несколько человек таким образом еще получили муку. Я, всё так же молча обливаясь слезами, упрямо лез и оказался перед продавцом. Он посмотрел на меня и сказал:
– Дайте пацану.
– Всё, всё, нет больше муки! – объявил заведующий.
Полки были пусты, обсыпаны мукой, но – ни одного пакета. Я не мог поверить, цеплялся за прилавок, шарил и шарил глазами по этим белесым полкам: вот тут же только что, еще на моих глазах стояли пакеты!..
Полиция стала освобождать магазин, я как в тумане вышел, поплелся домой, перед глазами стояли белые пакеты, доставшиеся счастливцам, которых я ненавидел всех, кроме самых последних, что ехали в Германию. Этих стоило пожалеть.
В ГЕРМАНИЮ
Эта одна из самых трагических эпопей народа Украины – после турецких полонов, [разорения царями Петром и Екатериной, советского голода и террора, –] открылась 11 января 1942 года следующим объявлением на двух языках – сверху по-немецки, а по-украински ниже:
УКРАИНСКИЕ МУЖЧИНЫ И ЖЕНЩИНЫ!
Большевистские комиссары разрушили ваши фабрики и рабочие места и таким образом лишили вас заработка и хлеба.
Германия предоставляет вам возможность для полезной и хорошо оплачиваемой работы.
28 января первый транспортный поезд отправляется в Германию.
Во время переезда вы будете получать хорошее снабжение, кроме того, в Киеве, Здолбунове и Перемышле – горячую пищу.
В Германии вы будете хорошо обеспечены и найдете хорошие жилищные условия. Плата также будет хорошей: вы будете получать деньги по тарифу и производительности труда.
О ваших семьях будут заботиться все время, пока вы будете работать в Германии.
Рабочие и работницы всех профессий – предпочтительно металлисты – в возрасте от 17 до 50 лет, добровольно желающие поехать в Германию, должны объявиться на
БИРЖЕ ТРУДА В КИЕВЕ
ежедневно с 8 до 15 часов.
Мы ждем, что украинцы немедленно объявятся для получения работы в Германии.
Генерал-комиссар И.КВИТЦРАУ С.А.Бригадефюрер.*)
*) "Новое украинское слово", 11 января 1942 г.
Первый поезд в Германию был набран досрочно, состоял целиком из добровольцев и отправился 22 января под гром оркестра. В газете был помещен восторженный репортаж – улыбающиеся лица на фоне товарных вагонов, интервью с начальником поезда, который демонстрирует багажный вагон, полный колбас и ветчины для питания в пути. Заголовки: "Настоящие патриоты", "Приобрести навыки культурного труда", "Школа жизни", "Моя мечта", "Мы там пригодимся".
25 февраля отправился второй поезд, а 27 февраля – третий, набранные из тех, кто до конца изголодался, кому нечего было терять и на кого произвели впечатление слова "хорошо", "хорошее", "хорошие", повторяющиеся в объявлении пять раз, а также и этот фантастический вагон с колбасами и ветчиной. [Продемонстрировать его – это была куда более удачная мысль, чем горячие призывы к патриотизму, подозрительно похожие на советские: что, мол, настоящие патриоты почему-то всегда должны оставлять родную землю и ехать тяжко работать черт-те-куда.]
Весь март печатались объявления огромными буквами:
ГЕРМАНИЯ ПРИЗЫВАЕТ ВАС!
Поезжайте в прекрасную Германию!
100 000 украинцев работают уже в свободной
Германии. А ты?*)
*) "Новое украинское слово", 3 марта 1942 г.
Вы должны радоваться, что можете выехать в Германию. Там вы будете работать вместе с рабочими других европейских стран и тем самым поможете выиграть войну против врагов всего мира – жидов и большевиков.**)
**) Там же, 14 апреля 1942 г.
Но вот пришли первые письма из Германии, и они произвели впечатление разорвавшихся снарядов. Из них было вырезано ножницами почти всё, кроме "Здравствуйте" и "До свидания", или же густо замазано тушью. Из рук в руки пошло письмо с фразой, которую цензура не поняла: "Живем прекрасно, как наш Полкан, разве что чуть хуже".
По домам понесли повестки. Биржа труда помещалась в здании Художественного института у Сенного базара; это стало вторым проклятым местом после Бабьего Яра.
Попавшие туда, не возвращались. Там стояли крик и плач, паспорта отбирались, в них ставили штамп "ДОБРОВОЛЬНО", люди поступали в пересыльный лагерь, где неделями ждали отправки, а с вокзала под оркестры отходили поезда один за другим.