Вбивство Петлюри. 1926 - Дмитро Володимирович Табачник
Рива забилась в самую дальнюю комнату, за большой дубовый буфет.
Резкий, грубый удар в дверь отозвался судорожной дрожью в теле стариков.
– Открывай! – Удар резче первого и брань озлобленных людей. Но нет сил поднять руки и откинуть крючок.
Снаружи часто забили прикладами. Дверь запрыгала на засовах и, сдаваясь, затрещала.
Дом наполнился вооруженными людьми, рыскавшими по углам. Дверь в магазине была вышиблена ударом приклада. Туда вошли, открыли засовы наружной двери.
Начался грабеж.
Когда подводы были нагружены доверху материей, обувью и прочей добычей, Саломыга отправился на квартиру Голуба и, уже возвращаясь в дом, услыхал дикий крик.
Паляныця, предоставив своим потрошить магазин, вошел в комнату. Обведя троих своими зеленоватыми рысьими глазами, сказал, обращаясь к старикам:
– Убирайтесь!
Ни отец, ни мать не трогались. Паляныця шагнул вперед и медленно потянул из ножен саблю.
– Мама! – раздирающе крикнула дочь. Этот крик и услышал Саломыга.
Паляныця обернулся к подоспевшим товарищам и бросил коротко:
– Вышвырните их! – он указал на стариков, и, когда тех с силой вытолкнули за дверь, Паляныця сказал подошедшему Саломыге: – Ты постой здесь за дверью, а я с девочкой поговорю кое о чем.
Когда старик Пейсах кинулся на крик к двери, тяжелый удар в грудь отбросил его к стене. Старик задохнулся от боли, но тогда в Саломыгу волчицей вцепилась вечно тихая старая Тойба:
– Ой, пустите, что вы делаете?
Она рвалась к двери, и Саломыга не мог оторвать ее судорожно вцепившиеся в жупан старческие пальцы.
Опомнившийся Пейсах бросился к ней на помощь:
– Пустите, пустите!.. О, моя дочь!
Они вдвоем оттолкнули Саломыгу от двери. Он злобно рванул из-за пояса наган и ударил кованой рукояткой по седой голове старика. Пейсах молча упал.
А из комнаты рвался крик Ривы.
Когда выволокли на улицу обезумевшую Тойбу, улица огласилась нечеловеческими криками и мольбами о помощи.
Крики в доме прекратились.
Выйдя из комнаты, Паляныця, не глядя на Саломыгу, взявшегося уже за ручку двери, остановил его:
– Не ходи – задохлась: я ее немного подушкой прикрыл, – и, шагнув через труп Пейсаха, вступил в темную густую жижу.
– Неудачно как-то началось, – выдавил он, выйдя на улицу.
За ними молча следовали остальные, и от их ног на полу комнаты и на ступеньках оставались кровавые отпечатки.
А в городе уже шел разгром. Вспыхивали короткие волчьи схватки среди не поделивших добычу громил, кое-где взметывались выхваченные сабли. И почти всюду шел мордобой.
Из пивной выкатывали на мостовую дубовые десятиведерные бочки.
Потом ползли по домам.
Никто не оказывал сопротивления. Рыскали по комнатушкам, бегло шарили по углам и уходили навьюченные, оставив сзади взрыхленные груды тряпья и пуха распоротых подушек и перин. В первый день было лишь две жертвы: Рива и ее отец, но надвигавшаяся ночь несла с собой неотвратимую гибель.
К вечеру вся разношерстная шакалья стая перепилась досиня. Замутневшие от угара петлюровцы ждали ночи.
Темнота развязала руки. В черной темени легче раздавить человека: даже шакал и тот любит ночь, а ведь и он нападает только на обреченных.
Многим не забыть этих страшных двух ночей и трех дней. Сколько исковерканных, разорванных жизней, сколько юных голов, поседевших в эти кровавые часы, сколько пролито слез, и кто знает, были ли счастливее те, что остались жить с опустевшей душой, с нечеловеческой мукой о несмываемом позоре и издевательствах, с тоской, которую не передать, с тоской о невозвратно погибших близких. Безучастные ко всему, лежали по узким переулкам, судорожно запрокинув руки, юные девичьи тела – истерзанные, замученные, согнутые…
И только у самой речки, в домике кузнеца Наума шакалы, бросившиеся на его молодую жену Сарру, получили жестокий отпор. Атлет-кузнец, налитый силой двадцати четырех лет, со стальными мускулами молотобойца, не отдал своей подруги.
В жуткой короткой схватке в маленьком домике разлетелись, как гнилые арбузы, две петлюровские головы. Страшный в своем гневе обреченного, кузнец яростно защищал две жизни, и долго трещали сухие выстрелы у речки, куда сбегались почуявшие опасность голубовцы. Расстреляв все патроны, Наум последнюю пулю отдал Сарре, а сам бросился навстречу смерти со штыком наперевес. Он упал, подкошенный свинцовым градом на первой же ступеньке, придавив землю своим тяжелым телом».
Навіть коли влада Директорії обходилася в деяких містах без масових погромів, то це не означало, що вона відходила від курсу на вбивста, знущання та пограбування – різниця була лише в інтенсивності вбивств та кількості жертв. Як типовий приклад опишемо життя єврейського населення за Директорії в Полтаві, де не було такого апокаліптичного погрому, як у Проскурові. Згідно з інформацією київських представників Євсуспількому Я. М. Казакова та X. І. Брауде, що зібрали численні свідчення очевидців: «Во время господства Советской власти никаких эксцессов не было и погромное настроение началось в конце марта 1918 г., когда вступили немецкие и украинские части Временной Центральной Рады. Украинские войска избивали на улице евреев нагайками, захватывали проходящих на улице молодых евреев и отправляли в здание Виленского военного училища… под предлогом очищать казармы, где в действительности был устроен застенок, где задержанных избивали шомполами, держали под угрозой расстрела по несколько дней. И только энергичное вмешательство городской демократической думы (запрос, сделанный от имени социалистической фракции гласным Думы социал-демократом Ляховичем – зятем Короленко) и открытое письмо к украинскому офицерству (помещено было в газете «Наша мысль») Владимира Галактионовича Короленко положили конец этим эксцессам. Но единичные нападения и избиения евреев нагайками продолжались до решительного вмешательства немцев во внутренние дела Украины.
И опять спокойствие продолжалось до начала ноября 1918 г., когда Директория подняла восстание и войска Петлюры заняли Полтаву снова во главе с полковником Балбачаном. Немцы потребовали ухода войск Директории из Полтавы, что было исполнено, и войска эти уведены были в