Веселий мудрець - Левін Борис
А орла не вижу.
Вдруг воспитанники замедлили шаг, неподалеку от них какой-то детина из дворовых челядинцев, проталкиваясь поближе к мостовой, двинул плечом впереди стоящего старика, тот не удержался, упал, а падая, чуть не угодил под ноги конному полицейскому. Конь шарахнулся в сторону, полицейский, рассвирепев, взмахнул плетью. Кто знает, может, и опустил бы он ее на лежащего старика, но перед ним, схватив под уздцы лошадь, встал надзиратель пансиона.
— Опусти-ка плеть!
Увидев перед собой офицера, да еще в звании капитана, с орденом на мундире, услышав его твердый голос, полицейский оробел:
— Виноват, вашбродь... Только ж велено порядок блюсти, а он...
— Блюди. Но... человек-то не виноват.
Иван Петрович помог старику встать и поспешил к детям.
Гимназисты притихли, даже Шлихтин молчал и уже не вытягивал шею, чтобы посмотреть, что происходит на площади. Кто-то из гимназистов, зазевавшись, споткнулся, товарищи подхватили его под руки; они старались идти в ногу с надзирателем, подражали ему во всем: отводили руку назад так же, как он, шагали легко, почти не касаясь земли. Иван Петрович ничего этого не замечал, он шел, о чем-то задумавшись, отвечая изредка кивком головы на приветствия стоявших вдоль мостовой мещан.
— Горбишься? — шепнул Лесницкий Папанолису. — Старик, что ли?..
Вслед за гимназией и поветовым училищем шествовало местное купечество, а за ним — цехи, все десять, во главе с ремесленной управой, которую возглавлял Семен Пиворез — низкорослый, почти квадратный, с большой красно-рыжей, жесткой, как проволока, бородой. Цехи следовали, как и полагалось, в порядке старшинства. Первое место занимал шевский цех, как утверждали старожилы, учрежденный еще при Екатерине, в 1772 году, за ним шагали резники, шапочники, ткачи, кузнецы, гончары... Замыкал шествие бондарный цех, хотя он-то и был старейшим. Еще в 1753 году, когда Полтава была полковым городом, цех уже существовал, а его продукция — бочки под мед и разную квашенину — славилась во всем крае. Крепкие бочки не знали износу, а самое главное — полтавские мастера ведали каким-то секретом, так сушили дерево, что в бочках никакая гниль не заводилась. Старшина бондарного цеха возмущался: почему они должны идти вслед за какими-то резниками и шапочниками? Он-то, бондарный цех, наистарший в Полтаве.
— Заглядывали бы меньше в бочки с медом, то и носы были бы менее красными, тогда и шли бы первыми, — ответил ему Пиворез. — Благодарите господа, что вообще дал место... Ну, а ежели не по вкусу, вертайтесь, не держу.
Старшина тут же умолк — с Пиворезом лучше не связываться.
Заключали шествие гости, приехавшие на ярмарку, дворовые, приказчики, мелкая чиновная братия, челядь гербергов и постоялых дворов. Шествие растеклось по Круглой площади, оцепленной заблаговременно инвалидами, полицейскими и драгунами.
Распорядитель церемонии чиновник по особым поручениям при генерал-губернаторе через своих помощников указал каждой группе место. Гимназисты и поветовцы оказались рядом с губернскими чинами, а цехи — по ту сторону монумента. По краям площади толпился остальной люд, некоторые, пренебрегая опасностью, взобрались на крышу дома присутственных мест и оттуда наблюдали за происходящим.
Не все еще стали на свои места, а городничий — толстый, неповоротливый в тесном мундире — уже преподнес Лобанову-Ростовскому на золоченом блюде большие ножницы. Князь вместе с Осьмухиным, епископом и Тутолминым поднялся на галерею и разрезал шнур, скреплявший полотнище, оно медленно поползло вниз. Величественная колонна, освободившись от белоснежного покрывала, словно вынырнула из морской пены — это казалось чудом, неповторимым и прекрасным.
Возведение колонны не было, разумеется, секретом, многие видели, как велось ее строительство, привыкли в течение более шести лет встречать на площади каменщиков, литейных и золотых дел мастеров, зодчего и скульптора, но теперь колонна, очищенная от лесов, стройная, высокая, покоящаяся на гранитной галерее с орудийными стволами у основания, далеко видная со всех сторон, показалась настолько величественной и прекрасной, что вся многотысячная толпа на какое-то мгновение в изумлении замерла, затем кто-то не удержался и крикнул "ура", и тут же над всей площадью, словно ураган, пронеслось-раскатилось мощное приветственное "ура", от которого задрожали в домах генерал-губернатора и присутственных мест стекла в окнах.
Когда Феофан, осенив все четыре стороны крестным знамением, произнес краткую благодарственную молитву, по знаку чиновника особых поручений в чине подполковника загремели орудия, заранее свезенные на площадь и прикрытые ветвями. Несколько минут гремел салют, в воздух взлетали шапки, треуголки, кивера.
От истошного крика и грома орудий монастырский служка, примостившийся на крыше присутственных мест, вдруг покачнулся и... поехал вниз, еще секунда — и он бы оказался на земле, упал на голову кому-нибудь из торговых гостей, но его успел схватить за рясу сидевший рядом с ним половой герберга, подтянул к себе:
— В другой раз упущу... Чего кричишь? Будто нема кому горло драть?
Пороховой дым рассеялся, но толпа не расходилась, чего-то ждала. На галерею поднялся еще один человек. Седовласый, в легком светлом сюртуке, при звезде. Он несколько мгновений смотрел на заполненную людом площадь, потом достал из-за обшлага сложенный вдвое лист и развернул его. В толпе послышалось:
— Капнист?!
— Неужто?
— А то кто же?..
— Да я его знаю! Хоть пиит, а все-таки пан.
Капнист выждал, когда прекратится шум, и стал читать. Голос его, негромкий, глуховатый, был, однако, слышен далеко, но, разумеется, не всем, стоявшие ближе к нему люди передавали услышанное остальным, и потому на площади снова возник шум. Капнист сделал паузу, перевернул лист на другую сторону и продолжал чтение.
Котляревский приблизился к галерее, позволил подойти и воспитанникам, они прильнули к решетке, не спускали восторженных глаз со знаменитого поэта. А он, заметив на себе взгляды, приветливо кивнул то ли гимназистам, то ли Котляревскому и продолжал чтение оды, посвященной открытию памятника:
Красуйся, торжествуй, Полтава,
И лавр обвей вокруг чела.
Твоя днесь обновилась слава,
Как юность древнего орла...
Капнист читал долго. Легкий июньский ветер шевелил над его лбом седоватые редкие волосы.
Весь день был отдан торжествам.
Для простого люда — мещан, челядинцев, монастырских служек — выкатили на Круглую площадь три бочки ячменного пива, выставили пироги.
Люди не отказывались, пили и ели, слышался смех, хохот, незлобивая перебранка.
Один из челядинцев пана Кочубея — молодой хлопец в сорочке нараспашку, выпив глечик пива, крякнул, вытерся рукавом, затем отломил кусок пирога. Заметив стоящего в стороне седоусого казака, удивился:
— А вы чего не пригощаетесь? Пиво ж задаром.
— Пива не пью, хлопче, хоть и задаром... Да и за что пить?
— Эт, не все ли едино. Дают — пей.
Казак сдвинул густые брови:
— Неправда, хлопче, не все едино.
— Верно, человече. Пьем мы днесь за славную викторию, добытую Петром, — вступил в разговор писарь губернской канцелярии, невзрачный рыжий мужичонка с редкой, словно выщипанной бородкой и юркими, хитроватыми глазами.
— А не брешешь, богова ижица? — обернулся старый казак. — Воевал-то мой дед да его побратимы из-под Москвы. Они и головы сложили, а ты — Петром...
— То так, пан казак.
— Ну коли так... — Казак вытащил из кошеля увесистую сулею, два куманца. — Держи! — Сунул челядинцу один, другой оставил себе. — А тебе куды лить, пан писарь?
— В шапку, не прольется.
— Ижица, а хитрый. Держи! — Казак налил духовитой медовухи челядинцу и себе, затем прямо в шапку писарю, подняв куманец, сказал: — Великий сегодня праздник, и выпить полагается за тех, кто голову сложил под нашей Полтавой, а не за помазанников... За светлую память предков наших! — Казак единым духом выпил, вытерся рукавом, достал из того же кошеля тараньку. — Закусили чем бог послал и разошлись. Бывайте! — И пошел вдоль площади, меряя землю неторопливым, твердым шагом, а графский челядинец долго смотрел ему вслед, чесал в затылке, пока не почувствовал толчка под локоть, оглянулся — писарь:
— Не знаешь его?
— Не-е, в первый раз. А что?
— Чудной дюже, таких, хлопче, опасаться надобно.
— Наклепать собрался? Ах ты ж! — челядинец замахнулся. — Уйди от греха, шкура!
— Бог с тобой! — вытаращил глаза писарь и побежал прочь.
Вечером на галерее монумента Славы играла военная музыка, разделенная на два хора. Все дома, окружающие Круглую площадь, "наилучшим способом освещались, — вспоминал впоследствии современник. — А после сего был большой фейерверк..."
Поздно ночью после бала, данного правителем края по случаю открытия монумента, Иван Петрович возвращался домой. Приятно было пройтись по улицам уснувшего города. Догорали плошки на фасадах домов, успокоен но мерцали высокие окна. Разошлись по гостиницам и гербергам торговые гости. В небе мягко светились, играя, далекие звезды. Нигде ни звука, ни шороха.
Иван Петрович задержался у монумента, полюбовался им и уже хотел было идти дальше, как вдруг увидел сидевшего на гранитных ступенях по ту сторону колонны человека. Что-то знакомое почудилось в опушенных плечах, в характерном повороте головы.
— Ты, Михайло?
Да, это был Амбросимов. Один на один с монументом.
— Ты что здесь? — спросил Котляревский и тут же почувствовал, как неуместен вопрос его, более того, бестактен, нелеп. Сегодня он несколько раз видел мельком Амбросимова, стоявшего в стороне, среди толпы... Монумент открывали другие. Говорили возвышенные речи, читали стихи, кричали "ура", стреляли из пушек, пили мед и пиво, произносили тосты в честь князя, губернатора и им подобных. Но никто не вспомнил имени главного распорядителя работ при сооружении монумента. Его даже не пригласили на торжественный ужин, какой-то чиновник "позабыл" это сделать, зато Миклашевский и даже его подчиненные: какие-то Скворцовский, Довбыш, Пустодомский и другие им подобные — веселились вовсю и старались изо всех сил, чтобы голос их, когда кричали "Виват", был слышен самому правителю края. Впрочем, он, Котляревский, тоже хорош. Мог бы напомнить, добиться, наконец, — и Михайло был бы тоже среди приглашенных на ужин...