Веселий мудрець - Левін Борис
А что сие значит?
Крылов, щурясь, посмотрел на Ивана Петровича, но тот смущенно молчал.
— Не ведаешь? — Крылов, шумно выдохнув, сел на диване, предварительно положив за спину подушку побольше. — Ежели я желаю перечитать книгу и каждый раз нахожу в ней нечто новое, то, несомненно, оная книжица в некоем роде явление, то есть она, к вашему сведению, сударь, предмет подлинного искусства. Да-с. И не отмахивайся, голубчик, ничего не смыслишь, а споришь... Ну, пей кофей — пока горячий.
Котляревский взял обеими руками чашку, поданную слугой, поднес к губам душистый напиток.
— Помилуй бог, спорить не берусь, и все же преувеличиваете изрядно.
— Нисколько, — Крылов вытер вспотевший лоб кремовым платком, — кое в чем я, кажется, разбираюсь.
— Я не против, но... Напиток богов, ей-право! — Иван Петрович поставил на поднос пустую чашку. — Благодарствую!.. Вернемся, одначе, к делу. Мне еще работать и работать, а ваше слово звучит так, словно я достиг вершин и делать, стало быть, уже нечего более.
— Этого я не говорил и не помышлял, голубчик. Наш брат пиит обязан, пока жив, трудиться, такая уж наша судьба. Каждый, кто уважает читателя и к труду своему не безразличен, так поступать должен.
— Об этом склонен думать, когда читаю ваши басни... Это же перлы отечественной поэзии, да только ли отечественной?
— Нехорошо, сударь, речь не обо мне... И кто бы мог подумать: Котляревский, тихий и спокойный, — и такой хитрец.
Скромность, которой отличался Крылов, не мешала ему, однако, прислушаться к похвале, причем весьма приятной его сердцу, ибо высказывалась она дорогим человеком.
Выпив еще по чашке кофею, и гость и хозяин заметно оживились, хотя и без того были увлечены беседой, пересказывали друг другу последние новости, занимавшие завсегдатаев столичных салонов, и прежде всего служителей муз.
На днях Котляревскому удалось побывать в Мариинском театре, посмотреть балет с великим Дидло. Оставаясь под ярким впечатлением увиденного, он рассказывал Крылову, как публика восторженно встречала знаменитого танцовщика. — "Но, скажу вам, и есть за что: танец Дидло — истинное искусство".
Затем разговор перешел на сугубо литературные новости. Не стихи Батюшкова и не пьесы Шаховского занимали в те дни литературные круги — многих интересовала начатая несколько лет тому назад работа Гнедича.
Николай Иванович Гнедич — еще молодой человек (в тысяча восемьсот девятом году ему исполнялось двадцать пять лет), приехав из Москвы, где учился в пансионе при университете, уже шесть лет жил в Санкт-Петербурге и здесь скоро стал известен как автор повести "Мориц, или Жертва мщения" и романа "Дон Коррадо де Герера". Но об этих вещах говорили преимущественно знатоки литературы, не находя, впрочем, ничего особенного в их появлении. Теперь же бывший воспитанник Полтавской духовной семинарии, а затем московского пансиона приступил и вот уже третий год успешно продвигается в работе над русским переводом "Илиады". Такой труд мог быть под силу только высокоодаренному человеку и к тому же знающему греческий язык, как и свой родной. Гнедич знал и греческий и русский и оказался превосходным поэтом.
— Кстати, Гнедич — земляк мой, — не без тайной гордости за своего молодого друга сказал Котляревский. — Более того, в одной семинарии учились, правда, в разное время.
— Ах да, он ведь тоже полтавец! Поди ж ты, нешто у вас сам воздух рождает таланты?!
— Земля, Иван Андреевич, богата и... люди не без искры божьей.
— Земля русская испокон века богата талантами, только им крылья урезают, талантам, простору не дают, причем свои же, отечественные радетели, — вздохнул Крылов и надолго замолчал.
Коснулись и журнальных новинок. Вспомнили недавно появившуюся новую книжку "Вестника Европы", в котором его редактор и поэт Жуковский опубликовал балладу "Кассандра". Заговорив о Жуковском, Крылов заметил, что он один из лучших пиитов нынешнего времени, такого, пожалуй, не с кем и сравнить — тонкий лирик, трепетно любящий природу и талантливо умеющий рисовать ее.
— Согласен, он как бы вдохнул душу в русскую поэзию, наградил ее горячим сердцем, — сказал Котляревский. — Вспомните его "Сельское кладбище" или балладу "Людмила".
— Да, именно душу и сердце.
— Но согласитесь, что одного этого поэзии недостаточно, ей надобно, чтобы она и думы отражала людские, звала к добру и счастью, была совестью соплеменников.
— Ну что ж, и это, пожалуй, верно. Мысли твои, сударь, близки мне и симпатичны, — Крылов коснулся белой тонкой руки Котляревского и пожал ее, этим жестом он словно бы заключал с гостем безмолвный союз на дружбу и братство...
Ивану Петровичу пора было уже и откланяться, но он все еще сидел, не уходил, хотя и хорошо понимал бестактность своего поведения.
Накануне, перед тем как идти к Крылову, он дал себе слово: во что бы то ни стало попросить у Ивана Андреевича "Подщипу", о существовании которой рассказал ему все тот же Гнедич. Но как обратиться с такой просьбой к Крылову? А вдруг не даст? Найдет предлог и откажет. Ему было известно, что Крылов доверял рукопись только тем, кого хорошо знал, прежде всего своим друзьям, и строжайше требовал от них возвращения рукописи без передачи другим лицам; никто не смел задерживать пьесу дальше назначенного срока, чаще всего он давал ее "на один вечер", не больше.
Решив показать Крылову, что он знает о "Подщипе", Иван Петрович заговорил о последних театральных новинках, сказал, что нынче в моде Шаховской, "ставится на театре" почти ежевечерне, а вот он, Котляревский, не в силах заставить себя дважды смотреть спектакли этого господина, пьесы его весьма далеки от жизни и часто надуманны, и он не может поэтому понять, почему же достойные произведения одного из труднейших жанров, каким представляется ему драматическая литература, остаются втуне, театры их не берут, под разными предлогами не включают в репертуары. Даже "Ябеда", "Школа злословия" и "Недоросль" ставятся крайне редко, их стараются не замечать, кроме того, есть — он это знает — и другие, не менее достойные вещи, которые не только не идут в театре, но даже — подумайте только! — не публикуются, а посему и прочесть их невозможно.
Крылов, выслушав Ивана Петровича, разговора, однако, не поддержал, и Котляревский, так и не решившись заикнуться о своей просьбе, уже стал прощаться. И вдруг Иван Андреевич, достав из бюро, стоявшего у самого изголовья, небольшую в синей обложке рукопись, протянул Котляревскому:
— Ты вот с басурманами, знаю, в баталиях встречался, и будто не без успеха, а тут слово вымолвить не осмелишься... Возьми-ка.
Котляревский смутился:
— Не решался. Рукопись сию, насколько ведомо мне, токмо близким друзьям доверяете, а я кто?
Крылов взглянул исподлобья:
— Заладил: кто да что... Одним словом, возвратишь, когда прочтешь, желательно, чтоб не тянул.
— Не задержу. Завтра же.
— Хорошо, но чтобы, чего доброго, переписывать не стал. Попадет еще в недобрые руки.
— Это я понимаю... Но для себя кое-что — сцену-две, разрешите?
— Переписывай, коль охота.
Ветер, сырой и холодный, особенно донимал у набережной. С шумом разбиваясь о каменные парапеты, тяжелые волны, сердито ворча, сползали обратно в реку, откатывались на некоторое расстояние, чтобы через минуту опять броситься на парапет. Редкие звезды ярко светили в глубоких разрывах туч, а тонкий, врезавшийся в самое небо шпиль Петропавловского собора рассекал их, и, разделенные, некоторое время они плыли двумя потоками, потом снова соединялись и двигались черной лавой дальше, за черту города, где небо было угольно-черным, без единого светлого пятна.
Нет, холодно в тот вечер Котляревскому не было, напротив, он чувствовал себя превосходно: еще бы, ведь он нес с собой драгоценную рукопись; но самое главное, что волновало его, поднимало в собственных глазах: великий Крылов, несравненный поэт России, причислил и его, автора неоконченной поэмы, к своим друзьям и потому доверил, может, самое дорогое, что имел...
Карета накренилась, глубокая рытвина, полная талой воды, преградила дорогу, и, если бы не предусмотрительность ямщика, могла и опрокинуться. Но ямщик рванул на себя вожжи, сдержал лошадей и осторожно объехал опасное место. Впереди снова — ровное поле и чистая дорога.
Выглянув в оконце, Котляревский увидел залитую солнцем ниву, кое-где зеленела озимь, а часть земли оставалась еще черной, мелко вспаханной. На самом краю, под перелеском, плелась маленькая лошаденка, а вслед за ней, налегая изо всех сил на соху, тащился пахарь. Глядя на них, Котляревский вдруг почувствовал, что руки его деревенеют, ноги гудят — словно это он сам, сгорбленный, выбиваясь из последних сил, тащит вместе с лошадью огромную, неуклюжую соху и не может сдвинуть с места, едва оттаявшая земля не пускает ее, и кажется, еще одна-две секунды — и сердце не выдержит, разорвется... Бедное русское поле — такое же бедное, как и в его родной Украйне, так же политое потом и слезами горьких тружеников и... такое же красивое — глаз не оторвешь.
Он все смотрел и смотрел в оконце, на убегающие испить по обочинам дороги кусты и одинокие деревца. И вдруг... увидел тоненький, тянувшийся к солнцу, как живое существо, тополек. Он показался сиротой, очень одиноким среди широкого, без конца и края, поля.
— Стой! — рванул дверцу Котляревский. — Стой!..
Ямщик испуганно натянул вожжи:
— Ась?
Не отвечая ямщику, Котляревский соскочил на землю и, подбирая полы шинели, перепрыгивая через кочки и рытвины, побежал в поле.
На весеннем ветру дрожали, будто в ознобе, тонкие ветви, унизанные набухшими почками, готовыми уже вот-вот раскрыться. В лучах утреннего солнца молодой тополек казался стройной пирамидой, невесть откуда здесь появившейся.
За несколько сажен от него Котляревский остановился, затем, сдерживая дыхание, приблизился, коснулся щекой тонкой, шершавой коры и спросил, словно тополь мог его слышать:
— Как живешь? Не холодно тебе?
Придерживая треуголку, долго смотрел, как шуршат, тихо разговаривают с ветром ветви, при каждом движении роняя крупные капли росы. Пройдет совсем немного времени — тополь поднимется еще выше и убережет пахаря от палящих лучей солнца, укроет от непогоды...
Шепнув "Прощай!", Иван Петрович зашагал к карете, стараясь не встречаться с недоуменным взглядом ямщика и насмешливым — попутчика, сел на свое место и тотчас приник к оконцу: долго смотрел, как тополь, все уменьшаясь, машет и машет ветвями, словно крыльями.
Эта неожиданная встреча потом не раз вспоминалась Котляревскому: один среди огромного поля, неизвестно кем посаженный, хорошо прижившийся и, как видно, оберегаемый пахарем, тополь долго жил в его памяти.
В тот день и весь следующий в разговоры Иван Петрович не вступал, на все вопросы попутчика отвечал односложно или не отвечал вовсе, и ротмистр вскоре перестал обращаться к нему.
4
После Подольска карета едва тащилась по раскисшей дороге, лошади выбивались из последних сил, и, если в один час одолевали четыре версты, это было не так уж и плохо.
Так же медленно тащились и те, кого карета все же обгоняла.