Катерина - Вовчок Марко
И она без отговорки стала ходить. Бывало, рада так, что еще за день у ней глаза блестеть станут, и голос все дрожит.
На свадьбе, уж известно, вино пьют; вот и она привыкать к нему стала. А в первый раз вот как это было. Был у нас в деревне один горемычный человек; звали его Михайла. У него жена умерла, дети умерли, обеднел он и с горя пить стал. Вот был он на свадьбе вместе с нами и слушал, как Катерина пела, и очень он плакал горько. Налил вина, подошел к ней. "Выпей, — говорит, — выпей, сердечная, — полегчает!" Она подняла глаза, посмотрела на него, а он все плачет, все просит: "Выпей!" Взяла она и выпила.
Недаром ведь говорят, что в вине горе топится, оттого-то и пьется вино, оттого-то и жаждется горемыкам. Втянулась в него Катерина… Сначала мы не замечали, а потом как-то разом глаза у всех открылись. Она, бывало, прежде напоется, а там уж и пить станет.
Я раз и говорю ей тихонько на пиру:
— Катерина, голубушка! Не пей ты много: Тут чужие люди есть — осудят тебя; лучше ты спой нам!
— Ах, вы люди безжалостные!— ответила горько.— Все вам пой да пой, — отдохнуть не дадите! Дайте отдохнуть, дайте выпить вина забывчивого!
И, бывало, уж как выпьет, не поет больше, а так, словно дремлет. Жалко и смотреть на нее.
X
Детей она любила. Бывало, сама придет и сидит между ними, и все будто ей жаль их. Смотрит-смотрит, и по головке погладит, другого за подбородок возьмет или за ушко.
И дети ее любили. Сказки им, бывало, сказывает, и чудно станет, глянувши на них. Дети и веселы, и боятся, ушки насторожили, слушают, жмутся к ней, а она рассказывает, рассказывает. Мы, бывало, и сами подберемся, слушаем. Случается, что она нас и не заметит, глаза горят, а речь-то, речь-то льется! Слово из души вылетает и в душу просится.
И никогда она одинаково не расскажет, бывало, никогда. Дети и говорят ей:
— Нет, нет, — кричат, — забыли, тетушка: тогда вот так рассказали (часто она все об Иване Безродном рассказывала), а теперь, видно, забыли!
— Детки! — молвит, а сама глядит своими яркими и проникающими очами. — Тот Иван Безродный умер; у меня другой народился!
Дети смеются, бывало, а нам взгрустнется по ней: в полном ли уме-разуме она?
XI
Жила у нас в соседнем селе одна старушка дряхлая, одинокая, и была она знахарка превеликая. Вот и расскажи кто-то Катерине, какие та старушка чудеса делает, как болящие исцеляются у ней, и как все за советом к ней бегут. Катерина задумалась, а на другой день пошла к знахарке и пробыла там долго.
Приходит — барыня гневается: "Как смела без спросу уйти!" — грозит и кричит. А Катерина слушает и все о чем-то думает-думает.
И с того дня стала она такая ласковая, такая приветливая. Бывало, как одна сидит да глянет — суровая и строгая, словно осуждает кого; а чуть услыхала чей голос, увидала кого — сейчас усмехнется и глянет ласково.
И пить бросила. Мы думаем: "Слава богу! Слава знахарке, — вылечила!"
XII
Заболела у нас девочка. Катерина и говорит ее матери:
— Полечу я вашу дочку!
Та молчит, — боится соглашаться.
А Катерина:
— Не бойся, не бойся! Я знаю, чем ее лечить, и вылечу.
"И вдруг я ей поверила, — говорила потом та женщина, — отдала дочку, — она и вылечила. Ночи над нею просиживала вместе со мною, да еще, бывало, я истомлюсь, забудусь, а проснусь — она все не спит, все на мою дочку глядит…"
Вылечила она другого, третьего и стала уж всех лечить в деревне. И по чужим ее селам даже брали — везде она помогала.
Взяли ее раз куда-то далеко к болящей. Барыня всегда ее отпускала и любила, когда ей, бывало, Катерина гостинчик какой привезет, хоть калачик, что ли. Ну, еще и то, что все ей кланялись за Катерину и ублажали ее. А она может и пустить, может и не пустить, — в ее воле… Вот была Катерина в отлучке, а я тогда и заболей: грудь у меня ноет, знобит меня, горю — тяжело приходится. Ну, думала матушка: "Повезу я тебя к старухе; она еще лучше Катерины лечит".
XIII
Приехали мы туда. Избушка стоит; крыша взъерошенная, двери скрипливые. Вошли — крошечная старушоночка лежит да охает. Я гляжу на нее пристально — дряхлая, чуть живая.
— Бабушка, помогите! — говорю.
— Помоги мне, господи, да прибери скорей! — простонала.— Я давно уж из ума выжила, дитятко!
— А вот, — говорю, — вы нашу Катерину-то вылечили, — как рукой сняли.
— Чудна ваша Катерина! — отвечает.— Приходит ко мне, спрашивает: "Как мне на свете жить?" А сама во все глаза глядит на меня, — перепугала. Живи, касатка, как люди, говорю, да перекрестись, да молитву прочитай: на тебя напущено. Она села, перекрестилась и заплакала. А тут у меня травы висят по стенам, и на окне на солнушке сушились. "На что тебе трав столько?" — спрашивает. "Людям помогаю".— "Помоги же и мне, родная!" — "Да что у тебя болит-то? Скажи!" — "Душа моя болит!" — проговорила тихо, а у самой слезы потекли. "А голова не болит?" — "И голова болит, и вся я больна!" Вот я ей травку даю; она поклонилась и пошла. Я было вздремнула, слышу — опять стучатся, опять она.— "Что тебе?" — "Научи меня, родная, какими ты зельями лечишь?" Я рассердилась и гоню ее, а она уж так-то плачет, разливается: "Не научишь, то убей меня тут! Все равно я пропаду… я вот, — говорит, — уж сколько маялась на свете — все пусто да пусто, никого не радую, и никто меня не веселит, и дела у меня нет душевного никакого". Я думаю — дуреет она, а жалко мне ее. Я там и показала ей кое-что, больше для утехи ей. Где ж, думаю, где ей запомнить! А она ведь запомнила все. Начала, слышу, уж сама лечить. Досадно мне и обидно было, что она у меня кусок хлеба отбивает. Раз она пришла, и полны руки трав. Я ее неласково встречаю, а она словно не видит. "Знаешь эти травы, бабушка?" — "Не знаю, — говорю, — да и знать-то не хочу".— "Нет, — говорит, — ты возьми. Я тебе это принесла. Полезные травы, целющие!" — "Ты на чем их испробовала-то, что ручаешься?" — "Да на себе, бабушка".— "Как на себе?" — "А так, — говорит, — ведь я прежде-то всегда сама попью: не свалит, — тогда и людям даю". Удивила она меня, ей-богу! А говорит-то ведь так, что сердце ей верит. И вот с той поры она мне травы-то всякие носит. Спасибо ей, не обидела меня за мою науку.
XIV
Мало помогла мне старушка. Катерина приехала — вылечила. Она, бывало, только за голову возьмет, тихо да нежно, бережно так, и то уж полегчает тебе.
И всегда она прежде, бывало, спросит:
— Нет ли печали у тебя на сердце? Расскажи мне.
Я и говорю ей раз:
— Что рассказывать-то? Чужая печаль никому не горька, чужая беда никому не разумна!
— Уж мне ли не разумна? — ответила.— Мне ли не горька? Нету на свете белом мне чужой печали, — все моя печаль. Пожила бы ты с мое — узнала бы!.
Удивилась я, слыша такую речь, и промолвила:
— А муж-то твой?
Она не рассердилась, нет! Только подумала немного и сказала:
— И его печаль — моя печаль, да не мое дело помочь ему! Не своей волей за беду я ему стала; а у него воля была неразумная.
XV
Кажись, спокойна она стала, довольна стала, а не по дням, по часам разрушало ее. Поседела вся, и глубокие морщины такие по высокому челу легли. А все сказки сказывала, все пела по-прежнему, — еще лучше, кажись! Бывало, плачешь-плачешь, и еще плакать хочется, слушаючи.
А как она захворала, сколько людей собралось к ней! Плач-то какой! Горя-то сколько! Муж любил ее сильно; сам на человека не похож стал; плакал над ней, бывало, по целым часам, убивался страх как!
Она все молчала и смотрела на всех, словно задумавшись. Раз только, перед смертью уж, проговорила, будто себя не помня:
— Люди вы бедные! Люди вы горемычные!..