Отверженные 2 том - Гюго
То рыдала Козетта.
Уже больше двух часов плакала она возле погруженного в горестное раздумье Мариуса.
Он подошел к Козетте, упал на колени и, медленно склонившись перед нею, поцеловал кончик ее ступни, выступавшей из-под платья.
Она молча позволила ему это. Бывают минуты, когда женщина принимает поклонение любви, словно мрачная и бесстрастная богиня.
- Не плачь, - сказал он.
- Ведь мне, может быть, придется уехать, а ты не можешь приехать ко мне! - прошептала она.
- Ты любишь меня? - спросил он.
Рыдая, она ответила ему теми райскими словами, которые всего пленительнее, когда их шепчут сквозь слезы:
- Я обожаю тебя!
Голосом, звучавшим невыразимой нежностью, он продолжал:
- Не плачь. Ну ради меня, не плачь!
- А ты? Ты любишь меня? - спросила она.
Он взял ее за руку.
- Козетта! Я никогда никому не давал честного слова, потому что боюсь давать слово. Я чувствую рядом с собой отца. Ну так вот, я даю тебе честное слово, самое нерушимое: если ты уедешь, я умру.
В тоне, каким он произнес эти слова, слышалась скорбь, столь торжественная и спокойная, что Козетта вздрогнула. Она ощутила холод, который ощущаешь, когда нечто мрачное и непреложное, как судьба, проносится мимо. Испуганная, она перестала плакать.
- Теперь слушай, - сказал он. - Не жди меня завтра.
- Почему?
- Жди послезавтра.
- Почему?
- Потом поймешь.
- Целый день не видеть тебя! Это невозможно.
- Пожертвуем одним днем, чтобы выиграть, быть может, целую жизнь.
- Этот человек никогда не изменяет своим привычкам, он принимает только вечером, - вполголоса, как бы про себя, прибавил Мариус.
- О ком ты говоришь? - спросила Козетта.
- Я? Я ничего не сказал.
- На что же ты надеешься?
- Подожди до послезавтра.
- Ты этого хочешь?
- Да.
Она обхватила его голову руками и, приподнявшись на цыпочки, чтобы стать выше, попыталась просесть в его глазах то, что составляло его надежду.
- Я вот о чем думаю, - снова заговорил Мариус. Тебе надо знать мой адрес, мало ли что может случиться. Я живу у моего приятеля Курфейрака, по Стекольной улице, номер шестнадцать.
Он порылся в кармане, вытащил перочинный нож я лезвием вырезал на штукатурке стены:
Стекольная улица, э 16.
Козетта опять посмотрела ему прямо в глаза.
- Скажи мне, Мариус, что ты задумал? Ты о чем-то, думаешь. Скажи, о чем? О, скажи мне, иначе я дурно проведу ночь!
- О чем я думаю? Вот о чем: чтобы бог хотел нас разлучить - этого не может быть. Жди меня послезавтра.
- Что же я буду делать до тех пор? - спросила Козетта. - Ты где-то там, приходишь, уходишь. Какие счастливцы мужчины! А я останусь одна. Как мне будет грустно! Что же ты будешь делать завтра вечером? Скажи.
- Я попытаюсь кое-что предпринять.
- А я буду молиться, буду думать о тебе все время и желать тебе успеха. Я не стану тебя больше расспрашивать, раз ты этого не хочешь. Ты мой повелитель. Завтра весь вечер я буду петь из Эврианты, то, что ты любишь и что, помнишь, однажды вечером подслушивал у моего окна. Но послезавтра приходи пораньше. Я буду ждать тебя ровно в девять часов, имей это в виду. Боже мой, как грустно, что дни такие длинные! Ты слышишь? Ровно в девять часов я буду в саду.
- Я тоже.
Безотчетно, движимые одной мыслью, увлекаемые электрическими токами, которые держат любовников в непрерывном общении, оба, в самой своей скорби упоенные страстью, упали в объятия друг друга, не замечая, что уста их слились, тогда как восторженные и полные слез взоры созерцали звезды.
Когда Мариус ушел, улица была пустынна. Эпонина шла следом за бандитами до самого бульвара.
Пока Мариус, прижавшись лицом к дереву, размышлял, у него мелькнула мысль, - мысль, которую, увы! он сам считал вздорной и невозможной. Он принял отчаянное решение.
Глава седьмая.
Старое сердце и юное сердце друг против друга
Дедушке Жильнорману пошел девяносто второй год. По-прежнему он жил с девицей Жильнорман на улице Сестер страстей господних, э 6, в своем старом доме. Как помнит читатель, это был человек старого закала, которые ждут смерти, держась прямо, которых и бремя лет не сгибает и даже печаль не клонит долу.
И все же с некоторого времени его дочь стала поговаривать, что «отец начал сдавать». Он больше не отпускал оплеух служанкам, с прежней горячностью не стучал тростью на площадке лестницы, когда Баск медлил открыть ему дверь. В течение полугода он почти не брюзжал на Июльскую революцию. Довольно спокойно прочел он в Монитере следующее словосочетание: «Г-н Гюмбло-Конте, пэр Франции». Старец несомненно впал в уныние. Он не уступил, не сдался, - это было не свойственно ни его физической, ни нравственной природе, - он испытывал душевное изнеможение. В течение четырех лет он, не отступая ни на шаг, - другими словами этого не выразить - ждал Мариуса, убежденный, что «скверный мальчишка» рано или поздно постучится к нему; теперь в иные тоскливые часы ему приходило в голову, что если только Мариус заставит себя еще ждать, то… Не смерть была ему страшна, но мысль, что, быть может, он больше не увидит Мариуса. До сих пор эта мысль ни на одно мгновение не посещала его; теперь она начала появляться и леденила ему кровь. Разлука, как это всегда бывает, если чувства искренни и естественны, только усилила его любовь, любовь деда к неблагодарному исчезнувшему внуку. Так в декабрьские ночи, в трескучий мороз, мечтают о солнце. Помимо всего прочего Жильнорман чувствовал, или убедил себя, что ему, деду нельзя делать первый шаг. «Лучше околеть», - говорил он. Не считая себя ни в чем виноватым, он думал о Мариусе с глубоким умилением и немым отчаяньем старика, уходящего во тьму.
У него начали выпадать зубы, и от этого он еще сильнее затосковал.
Жильнорман, не признаваясь самому себе, так как это взбесило бы его и устыдило, ни одну любовницу не любил так, как любил Мариуса.
В своей комнате, у изголовья кровати, он приказал поставить старый портрет своей младшей дочери, покойной г-жи Понмерси, написанный с нее, когда ей было восемнадцать лет, видимо желая, чтобы это было первое, что он видел, пробуждаясь ото сна. Он все время смотрел на него. Как-то, глядя на портрет, он будто невзначай сказал:
- По-моему, он похож на нее.
- На сестру? - спросила девица Жильнорман. - Ну, конечно!
- И на него тоже, - прибавил старик.
Как-то, когда он сидел в полном унынии, зябко сжав колени и почти закрыв глаза, дочь осмелилась спросить:
- Отец!